Федор Нестеров. Связь времен: Опыт исторической публицистики

вс, 10/09/2022 - 12:21 -- Администратор

Выдержки из книги Ф.Ф. Нестерова «Связь времен: Опыт исторической публицистики» (3-е издание. – М: Мол. гвардия, 1987. – 239 с., ил. Рец.: д. и. н., проф. В.В. Каргалов)

В аннотации к изданию 1987 года (и чувствуется, что вполне справедливо) указано, что «книга Ф.Ф. Нестерова «Связь времен» удостоена в 1981 году первой премии и диплома первой степени на Всесоюзном конкурсе общества «Знание» на лучшее произведение научно-популярной литературы» (С. 4). Конечно, следует учитывать, что книга является научно-популярной, написана не историком, а филологом, что была выпущена достаточно давно, ещё в советское время, в её брежневскую эпоху, но, учитывая последовательность событий последних месяцев 2021-го и 2022 года, её строки по-прежнему звучат весьма актуально, а тенденции, в ней раскрытые её автором, подтверждаются почти провидчески. Если из книги (по возможности) убрать моменты (что и было в основном сделано нами при сокращении текста), связанные с коммунистической идеологией, которые вовсе не портили или портят книгу, но раскрывают время её написания и издания и уводят чуть в сторону от своей стержневой идеи, то читателя почти всё время не может покинуть ощущение, что она была написана совсем недавно, буквально в наши дни. Настолько глубокий анализ общих и частных моментов и тенденций воссоздания нашей страны после монголо-татарского нашествия, её последующего развития и хода отечественной истории в целом, предоставляет автор на страницах своей книги. Он многократно подтверждается уже и в наши дни, анализ, прямо скажем, весьма необычный для научно-популярной книги профессионального филолога. Выдержки из этой книги можно использовать для просвещения и формирования патриотической позиции у современной молодёжи – школьников, учащихся, студентов, военнослужащих, да и всех любителей и интересующихся историей нашей страны и окружающих её стран.

А.А. Карпенко

 

Из «Введения»

«Буржуазная историография совершает двойной подлог, стремясь доказать, что исторический опыт родины Октября якобы не имеет ценности для стран Запада.(…). Словам «исключительно русское явление» придается абсолютно негативный исторический смысл. Бессовестно искажается вся история России...» (С. 6). Конечно, всё можно было бы попытаться обратить в шутку. «Однако дальнейшее знакомство с западной буржуазной историографией России очень скоро отбивает всякую охоту шутить. Эксцентричности, повторяемые с педантичной последовательностью и возведенные в систему, перестают казаться забавными… Нет ничего смешного в их политической тенденциозности, которая, как шило из мешка, вылезает сквозь претензии на научную объективность. Ведь кости «легендарного Рюрика» ворошат только затем, чтобы отыскать дополнительный, хотя бы плохонький, аргумент для нападок на Советскую Россию» (С. 6-7).

«Изо всех сил отлучают Россию от Европы. И феодализма-то у нас, оказывается, не было, и сословий не было, и вольных городов не было, и буржуазии не было, и Ренессанса не было, и Реформации не было, и ничего общего между европейским абсолютизмом и русским самодержавием не было [7]. Вся русская история, с точки зрения буржуазной славистики, есть чередование господства аварского, хазарского, варяжского, монголо-татарского, догматического византийского влияния и, начиная с эпохи Петра вплоть до самой революции, благотворного европейского воздействия и господства остзейских немцев [8]. Оживленные споры развертываются главным образом вокруг вопроса о том, какое именно господство и влияние оказалось решающим для судеб России.

О том, что русский народ мог сам решать свою судьбу, разумеется, и речи нет. При всем плюрализме мнений, царящем в западной славистике и советологии, такая точка зрения представляется уж слишком еретической и отвергается с порога — плюрализм твердо помнит свои пределы, «их же не прейдеши». То, что русский народ не субъект истории, а ее объект, не просто одно из мнений советологии, а непререкаемый догмат, принимаемый всеми ее течениями» (С. 7).

«Отсталость провозглашается доминирующей чертой русского исторического процесса… . Разжиганием антирусских настроений активно пользуются наиболее реакционные агрессивные круги империалистической буржуазии, запугивающие мировое общественное мнение вымышленной «советской военной угрозой» (недавно западногерманский журнал «Шпигель» привел подробности одного закрытого заседания в Белом доме в бытность Бжезинского помощником президента США по национальной безопасности. Слушая экспертов по применению ядерных сил, он прервал их: «А где критерии уничтожения русских?» Когда ему попытались что-то объяснить, Бжезинский вскричал: «Нет, нет, нет. Я имел в виду отнюдь не всех советских граждан. Я имею в виду только русских»).

Но если все дело в отсталости, то почему эта великая революция, потрясшая весь мир, произошла именно в России? Или не было стран, еще более отсталых, чем наша? И как объяснить, почему Советская Россия, разоренная мировой войной, холодная и голодная, отрезанная от источников сырья, топлива и хлеба, уменьшенная до размеров основного великорусского этнического ядра, нашла в себе силу разорвать огненное кольцо, разгромить и выбросить вон белые армии и экспедиционные корпуса 14 держав. Одно из двух: либо пресловутая русская отсталость обладает мистическим свойством время от времени преобразовываться в колоссальный импульс энергии, либо в недрах отсталой России скрывалось нечто такое, что позволило ей, несмотря на отсталость, победить. Но что именно? Партия большевиков…, и во всей истории человечества не найдется политического деятеля, способного сравниться с ее создателем и вождем по силе предвидения, глубине, ясности и реалистичности мышления. Тем более знаменательны его слова:» (С. 7-8).

««Никто два года назад не верил, что Россия — страна, разоренная 4-летней империалистической войной, могла выдержать еще два года гражданской войны.(…)» [10].

Выдержали два года, а потом еще два года гражданской войны. «Четыре года, — пишет Ленин — дали нам осуществление невиданного чуда (курсив наш. — Ф.Н.): голодная, слабая, полуразрушенная страна победила своих врагов — могущественные капиталистические страны» [11].

Но ведь чудо… есть внезапное появление на изломе событий дотоле скрытой реальности, когда при катаклизме пласты серой обыденности рассыпаются в прах и на поверхность выходит глубинная сущность. Нужно вглядеться в нее, чтобы постичь истинную связь времен, чтобы найти подлинные национально-исторические особенности России и ее великой революции, чтобы открыть наше неподдельное историческое наследие» (С. 8).

 

Из введения к первой части книги «Между Европой и Азией»

«Почти полтора века тому назад находившийся при одном из германских дворов в составе русской дипломатической миссии Ф. И. Тютчев вынужден был публично протестовать против антирусской кампании, поднятой в местной журналистике. В ответ его обвинили в национальной предвзятости, в отсутствии объективного взгляда на свою «варварскую родину», в «апологии России» — и тогда великий русский поэт и дипломат бросил в лицо русофобам сокрушительный довод:

«Апология России… Боже мой! Эту задачу принял на себя мастер, который выше нас всех и который, мне кажется, выполнял ее до сих пор довольно успешно. Истинный защитник России — это история: ею в течение трех столетий неустанно разрешаются в пользу России все испытания, которым подвергает она свою таинственную судьбу» [1].

Апелляция к верховному суду истории остается и нашим решающим аргументом в споре с самыми различными концепциями западных славистов и советологов, для которых, несмотря на всю разноречивость и пестроту их историографических воззрений, характерно одно общее стремление: умалить историческое достоинство родины Октября. Но если Россия в самом деле такова, какой ее подчас изображают в западной буржуазной историографии, то есть отсталая, косная, якобы неспособная к творческой инициативе и самостоятельному развитию, тираничная и анархичная одновременно и т. д. и т. п., то позволительно спросить наших критиков, как объяснить, что эта страна вышла победительницей из борьбы за существование, выжила, выросла и даже превратилась в великую державу? Неужели испытания, что выпали на ее долю, оказались слишком легкими?

Вопрос о сравнительной тягости исторических испытаний и должен стать исходным пунктом для всякого мало-мальски объективного исследователя, желающего установить, в чем, собственно, состоит своеобразие (относительное, конечно) русской истории в сопоставлении с историей Запада» (С. 10).

«Ричард Никсон в одной из речей, которую он произнес в бытность свою президентом США, с полным одобрением повторил ту мысль Андре Мальро, что Соединенные Штаты Америки — единственная страна, ставшая великой державой, не приложив к тому ровно никаких усилий. И в этом французский писатель и американский президент, безусловно, правы. Полная безопасность на протяжении всей истории от вторжений извне, обширная территория, доставшаяся посредством не потребовавшего больших усилий истребления индейцев, плодородные земли, благодатный климат, богатые и разнообразные полезные ископаемые и, наконец, тот факт, что в обеих мировых войнах Америка ценой малой крови захватила львиную долю плодов победы… (С. 10-11).

«А вот другая страна, антипод Америке. Польский историк XIX века, менее всего склонный к русофильству, Валишевский, говоря о петровских преобразованиях, делает меткое замечание, относящееся к русской истории вообще: «…Произойдет огромное расточение богатств, труда, даже человеческих жизней. Однако сила России и тайна ее судьбы в большей своей части заключаются в том, что она всегда имела волю и располагала властью не обращать внимания на траты, когда дело шло о достижении раз поставленной цели» [2] (…). …Русская земля по меньшей мере раз в столетие подвергалась опустошительному нашествию и довольно часто одновременно с нескольких сторон. Возникшее на этой земле государство, чтобы отбиться от наседавших врагов, должно было властно требовать от своего народа столько богатств, труда и жизней, сколько это нужно было для победы, а последний, коль скоро хотел отстоять свою политическую независимость, должен был отдавать все это не считая. Так-то складывались и укреплялись от усиленного повторения некоторые национальные привычки, давшие в совокупности народный характер (…).

…Россия в течение всей своей многовековой истории жила в режиме сверхвысокого давления извне, а Америка такого давления вообще не знала?» (С. 11)

«…Их западноевропейские коллеги. Ни один из них… не потрудился сопоставить силу внешнего давления на Россию с подобной же силой, воздействовавшей на судьбу их отечества или, вообще говоря, на историю любой державы Запада. А это очень жаль: …одни и те же законы исторического развития проявлялись в различных формах на западе и на востоке Европейского континента.(…).

В том «свободном мире» «свобода научного творчества» хорошо знает свои границы и свято блюдет табу на ряд тем, к числу которых относится и упомянутое сопоставление. Зато нам нет причин уважать запреты, налагаемые классовыми интересами буржуазии на научную мысль Запада! (С. 12).

 

Из первой главы первой части «Исторический вызов»

«По подсчетам русского историка В. О. Ключевского, великорусская народность в период своего формирования за 234 года (1228–1462 гг.) вынесла 160 внешних войн [1]. В XVI веке Московия воюет на северо-западе и западе против Речи Посполитой, Ливонского ордена и Швеции 43 года, ни на год не прерывая между тем борьбы против татарских орд на южных, юго-восточных, и восточных границах. В XVII веке Россия воевала 48 лет, в XVIII веке — 56 лет [2]. В целом для России XIII–XVIII веков состояние мира было скорее исключением, а война — жестоким правилом.(…).

…Русь прикрыла собой, как щитом, Европу от вторжения диких татаро-монгольских орд и в благодарность от нее получила удары в спину. Едва весть о страшном Батыевом погроме русских земель распространилась на Западе, как его духовный глава, папа римский, объявляет крестовый поход против «русских схизматиков», чтобы острием меча подтолкнуть их в объятия католической церкви. Когда же надежды, возлагавшиеся на шведских крестоносцев и на Тевтонский орден, рухнули, папа Александр IV (1255 г.) направляет грамоту «литовскому королю» с разрешением «воевать Россию» и присоединить ее области к своим владениям. Главная угроза для Руси в этот период исходила с Востока — здесь борьба велась не на жизнь, а на смерть. Но и Запад (Швеция и Орден) грозил порабощением или по меньшей мере (в лице Литвы) лишением политической независимости. Не успев еще сложиться в плотное этническое ядро, Великороссия должна была занять круговую оборону» (С. 14).

«Вплоть до конца XVIII века… обороняясь или наступая, Россия в целом вела… справедливые и неизбежные войны: иного выбора у нее и не было. Если страна хотела жить и развиваться, то должна была, отбросив ножны за ненадобностью, в течение пяти столетий клинком доказывать соседям свое право на жизнь и развитие. Эти войны в определенном смысле были народными войнами с постоянным и деятельным участием непосредственно народной вооруженной силы, казачества.

Буржуазные историографы, любящие противопоставлять Россию и Запад по несущественным или вообще по существующим лишь в их авторской фантазии признакам, не хотят замечать этой очень важной характерной черты русской истории, действительно отдаляющей Россию от всех, за одним только исключением, стран Западной Европы.

Это исключение — Испания. Подобно России, стоявшей стражем на восточных рубежах Европы, она сдерживала на крайнем западе напор кочевой Африки. Испанская Реконкиста, как и русское наступление на степь, была общенародным делом — ее движущими силами наряду с феодальным классом были города и крестьянство. И этот же фактор, роль пограничной заставы на неспокойной границе, выделил Испанию, как и Россию, из общего потока европейской истории. По замечанию Маркса, «…медленное освобождение от арабского владычества в процессе почти восьмисотлетней упорной борьбы придало полуострову к тому времени, когда его территория полностью очистилась, черты, совершенно отличные от тогдашней Европы…» [3] (С. 15).

«Прослеживая войны, ведшиеся ими (Англия, Франция, Германия и Италия) в течение средних веков, исследователь должен прийти к тому выводу, что периоды национального подъема в ходе вооруженной борьбы вроде народной волны, поднявшей на своем могучем гребне Жанну д'Арк, или воинственного энтузиазма, охватившего действительно всю Англию при приближении к ней Непобедимой Армады, во-первых, крайне редки и, во-вторых, очень непродолжительны. Что же касается народной войны испанского или русского типа, то она едва ли встречается в истории этой «самой европейской» части Европейского континента. Да и как бы было ей возникнуть, если цели, для достижения которых поднималось оружие, не имели ничего общего с самыми глубокими интересами трудовых масс?» (С. 15-16).

«…После нашествия Батыя Переяславль-Залесский татары разрушали четыре раза, Муром — три раза, Суздаль — три раза, Рязань — три раза, Владимир — по меньшей мере два раза (да еще трижды татары опустошали его окрестности)» [8] (С. 17).

«Западной Европе… неизвестны «подвиги» Чингисхана и Тамерлана, уже после победы хладнокровно истреблявших все пленное население и воздвигавших себе памятники в виде холмов из черепов. Дело в том, что европейский государь даже в минуты сильнейшего гнева против курицы, что несет ему золотые яйца, помнил о том, что, зарезав ее, нанесет себе невосполнимый урон» (С. 18).

«Всюду, где бы ни проходили татаро-монгольские завоеватели, они уничтожали прежде всего живую силу противника: как вооруженных воинов, так и мирное население. Последнее, чтобы не дать врагу восполнить нанесенные потери. Естественным средоточием такой живой силы и центрами сопротивления покоряемого народа были города — на них и направляли свой главный удар монголы, вооруженные всеми достижениями китайской осадной техники. Но каков способ завоевания, таков и способ господства: татаро-монголы, по словам К. Маркса, «установили режим массового террора, причем разорения и массовые убийства стали его постоянными институтами» [10].

«Быть или не быть?» — этот вопрос, никогда не возникавший ни перед одним из западноевропейских народов…» (С. 18-20).

«И когда все силы Московского великого княжества были прикованы к реке Угре (1480 г.), на противоположном берегу которой стояли татарские полчища, на северо-западе псковские рубежи переходила крестоносная армия. Ливонский хронист сообщает, что магистр Бернд фон дер Борх «собрал такую силу народа против русского, какой никогда не собирал ни один магистр ни до него, ни после… Этот магистр был вовлечен в войну с русскими, ополчился против них и собрал 100 тысяч человек войска из заграничных и туземных воинов и крестьян; с этим народом он напал на Россию и выжег предместья Пскова, ничего более не сделав» [12] (С. 21).

«…Великий князь литовский Гедимин и его потомки сдерживают агрессию Ордена, громят татар при Синих Водах (1362 г.) и осуществляют широкую экспансию за счет Малой и Великой Руси. Сын Гедимина, великий князь литовский Ольгерд, присоединяет Чернигово-Северскую землю, упрочивает свое влияние на Волыни и в Подолии, оставляет своего вассала княжить в Киеве, поддерживает Новгород и Тверь против московского князя, распространяет свое влияние на смоленские земли и дважды осаждает Москву.

В тот период Великое княжество Литовское имеет неоспоримое превосходство над Московским почти во всех отношениях: по количеству населения и уровню экономического развития… (чернозем Волыни, Черниговщины и Киевщины против подзола и суглинка центральных великорусских областей), что позволило ему и впредь увеличивать разрыв с Московией в степени развития производительных сил; наконец, по международному положению, ибо Литву сзади подпирала дружественная и союзная Польша, а за спиной Великороссии была Золотая Орда» (С. 21-22).

«Только силой оружия могла Русь свергнуть золотоордынское иго, отстоять против Литвы свою государственную независимость, прогнать крестоносных поработителей… . Каждый из ее главных противников (Золотая Орда и Великое княжество Литовское) располагал значительным численным превосходством перед лицом даже объединенной великорусской рати, помимо этого, такая рать, состоявшая в большей части из народного ополчения, уступала и должна была уступать в смысле боевого качества и ордынцам, и литовцам, и Ордену, и шведам. Стоит внимательно присмотреться к этой особенности русской истории» (С. 22).

«…На Западе в XIII–XIV веках каска и стальной нагрудник были обычной принадлежностью пехотинца, но не на Руси, которая с самого монгольского погрома и по XVIII век страдала от острейшей и хронической нехватки в железе.

Что касается сельского ополчения, то Западная Европа давным-давно забыла о нем. Знаменитая военная реформа во Франкском государстве, поставившая на место многочисленной пехоты рыцарскую конницу, относится к VIII веку. Во главе нескольких сотен рыцарей Карл Великий разгоняет пешее войско саксов, построенное еще по племенному принципу, и завоевывает Саксонию. В XII веке уже саксонские рыцари, пользуясь качественным превосходством в военном деле, осуществляют свой «натиск на Восток» и истребляют славянские племена лютичей и бодричей. И только польское рыцарское войско останавливает дальнейшую немецкую экспансию» (С. 25).

«Хроника, датированная 822 годом, сообщает об одном из… сражений между франкскими крестьянами и норманнами: «Бесчисленное множество пеших из сел и поместий, собранных в один отряд, наступает на них, как бы намереваясь вступить в бой. Норманны же, видя, что это низкая чернь, не столько безоружная, сколько лишенная воинской дисциплины, уничтожают их с таким кровопролитием, что кажется, будто режут бессмысленных животных» [16]» (С. 25-26).

«Крестьяне же, сражавшиеся в Эльзасе и на Некаре (1078 г.) на стороне короля, были не только окончательно разбиты, но и кастрированы своими противниками-рыцарями в наказание за их притязание носить оружие.(…).

Оттон Норгеймский сказал в 1070 году своим крестьянам, чтобы — поскольку они не могут сражаться — они молились за него. Несмотря на то, что вслед за тем он имел сражение и всю зиму продолжал вести войну против короля, ему и на ум не пришло увеличить свою армию за счет крестьян» [17].

Но и городское ополчение немногим превосходило по своей боеспособности сельское. В 1347 году Филипп VI Французский публично заявляет, что впредь он поведет в бой только дворян: от горожан мало проку. В рукопашной схватке они тают как снег на солнце… [18]» (С. 26).

«В 1471 году на реке Шелони 4,5 тысячи московского феодального войска разгромили без особого труда сорокатысячное новгородское ополчение [20]. И тем не менее основной контингент русского войска в XIII–XIV веках, то есть тогда, когда решался вопрос о существовании Руси, состоял из пешей рати, крестьянской и ремесленной.(…). А никакого предпочтения и не было. Просто совокупная сила русских феодальных дружин, не уступавших в качественном отношении своим феодальным противникам, была слишком мала, чтобы обойтись без «разруба». Поэтому призыв к оружию «черного люда» был не более чем отчаянной попыткой спасти положение» (С. 28).

«По средневековым нормам требовался труд целой деревни (30 дворов) на содержание одного воина-феодала.(…).

«Русь была отброшена назад на несколько столетий, и в те века, когда цеховая промышленность Запада переходила к эпохе первоначального накопления, русская ремесленная промышленность должна была вторично проходить часть того исторического пути, который был преодолен до Батыя» [21], — такой вывод делает в своем фундаментальном исследовании выдающийся советский историк академик Б. А. Рыбаков. И наконец, значительная, если не большая, часть и без того скудного прибавочного продукта, который давали обнищавшая деревня и отброшенный в своем развитии назад город, шла в виде дани и других поборов и «подарков» в Золотую Орду. Удивительно ли после этого, что Русь, даже исчерпав все возможности мобилизации, могла выставить в поле феодальную конницу, безнадежно уступавшую в численности и орденским рыцарям, и дружинам литовских князей, и, что самое страшное, монголо-татарским ордам. Русь оказалась замкнутой в порочном круге: для того чтобы создать сильное феодальное войско, она должна была освободиться от Золотой Орды, господство которой постоянно подрывало экономическую основу, необходимую для создания такого войска; но, для того чтобы сбросить татаро-монгольское иго и отбиться от других врагов, сильную феодальную конницу уже нужно было иметь.

Попробуем оценить соотношение сил на Куликовом поле. Мамай, готовившийся не к одному сражению, а к тому, чтобы пройти путем Батыя по всем русским землям, провел тотальную мобилизацию среди орд, кочевавших на необозримых степных просторах. Не забыл он обложить «налогом крови» и подвластные Орде итальянские колонии в Крыму, и народы Кавказа. В численном отношении армия кочевников должна была намного превысить русскую рать, в которой по разным причинам отсутствовали новгородцы, рязанцы и нижегородцы. Но главное не в количественном, а в качественном перевесе Золотой Орды: ее войско почти полностью состояло из конницы, а русское самое большее на две пятых [22]. Это означало абсолютное превосходство татар в решающем для той эпохи роде войск. Уместно также напомнить, что орды Батыя, уже порядком обескровленные в южнорусских землях, тем не менее нанесли сокрушительное поражение польско-немецкому рыцарству в Силезии, затем на реке Сайо опрокинули венгерско-австрийско-французскую рыцарскую армию, гнали ее до самого Пешта и на плечах бегущих ворвались в столицу Венгрии [23].

Теперь против той же Орды стояли не гордые, с головы до ног закованные в железо европейские рыцари, а то самое пешее народное ополчение (составлявшее более трех пятых всего русского войска), которое на Западе третировалось с полным и, нужно признать, заслуженным пренебрежением. Сюда из городов и весей русской земли пришли не только те, кто и должен был явиться по призыву великого князя, но также и те, кого летопись называет «старыми и малыми», то есть уже перешагнувшие мобилизационный возраст или еще не достигшие его. (Согласно обычаю впервые юношей призывали на Руси к оружию по достижении ими пятнадцатилетнего возраста — это значит, что на Куликово поле вместе с шестидесятилетними стариками вышли четырнадцати-тринадцатилетние подростки.) Мало у кого из них на голове был стальной шлем — такую роскошь мог позволить себе лишь зажиточный горожанин. Их грудь была защищена не железным панцирем, а в лучшем случае кольчугой из редких крупных колец, предохранявшей от рубящего удара, но пропускавшей удар колющий и плохо спасавшей от стрел. Чаще же всего единственным оборонительным оружием был щит — не железный, как у западноевропейского кнехта, а деревянный: «щепляются щиты богатырские от вострых копеец…» — повествует Сказание о Мамаевом побоище. Наступательным оружием русских «пешцев» были хорошо ими освоенные топоры, сулицы и рогатины. Москва, правда, помимо этих коротких копий, розданных безоружным, выковала также и длинные, которые, по свидетельству летописца, служили оружием первых двух рядов Большого полка, причем второй положил их на плечи первого» (С. 28-30).

«Первое необходимое условие победы над конницей в рукопашном бою, таким образом, отсутствовало.

…Татарские всадники, прекрасные лучники, имели решающий перевес над русскими, то есть княжеские дружинники, быть может, стреляли из лука и не хуже, чем кочевники, но они составляли лишь меньшинство русского войска, а вот смерды и ремесленники, составлявшие большинство, безусловно, не могли равняться со степняками» (С. 31).

«Прогресс в военном деле всегда сопровождался расчленением функций и закреплением их за последовательно возникавшими родами войск… . Русские летописи XIV века не содержат и намека на отдельные отряды стрелков, подобные генуэзским арбалетчикам, английским лучникам эпохи Столетней войны. Это и понятно: такие отряды из «даточных людей» не сформировать, требовались стрелки-профессионалы, то есть оторвавшиеся от производства люди… Русская пешая рать на Куликовом поле стояла без стрелкового прикрытия. К тому же при плотном построении Большого полка (необходимом для встречи татарской конницы холодным оружием) вести прицельную стрельбу из луков можно было лишь его первым рядам, но они, как известно, были вооружены копьями.

И наконец, последняя надежда пехоты на спасение заключалась в каких-то особых свойствах местности, препятствующих успешному применению конницы. История средних веков полна примерами того, как рыцари, не понеся почти никаких потерь, истребляют многократно превосходящую их по численности пехоту, но вот случаи победы пехоты над кавалерией можно пересчитать по пальцам одной руки — и при этом всякий раз оказывается, что ретивые не по уму рыцари то атаковали в конном строю укрепленный лагерь, то, не спросясь броду, пытались форсировать ручей в болоте да там и увязли, то пришпоривали своих бронированных коней вверх по крутому склону, который простреливался лучниками противника. Но даже этого последнего шанса Куликово поле русской пехоте не дало: «Поле чисто и место твердо», — указывает Никоновская летопись [24]. И Мамай не преминул воспользоваться предоставленной ему возможностью для массированной фронтальной конной атаки против пешего в своем основном составе Большого полка.

Ни первого, ни второго, ни третьего условий, дающих пехоте шансы на успех в борьбе против конницы, у русского народного ополчения не было. Перейдя Непрядву, оно обрекло себя на гибель» (С. 32).

«…Слабейшая по многим статьям сторона нанесла сокрушительное поражение сильнейшей, причем именно пешая народная рать внесла главный вклад в общую победу.

Проще всего приписать невероятный исход Мамаева побоища какой-нибудь случайности из рода тех, которыми западные историографы привыкли объяснять любую победу России (непредусмотрительность Карла XII, насморк Наполеона при Бородине, неожиданные морозы, остановившие натиск солдат Гитлера на Москву, и т. п.). Однако при внимательном изучении русской истории число таких невероятных событий резко возрастает, и обобщенное понимание их требует либо создания некоторой «теории невероятностей», автоматически подыскивающей соответствующую случайность для интерпретации любого исторического факта, либо нахождения такой точки зрения, с которой невероятное представляется уже вероятным, закономерным и даже необходимым.

…Наблюдателю событие представляется невероятным тогда и только тогда, когда он упускает из своего поля зрения некий важный фактор, участвовавший в предопределении события.(…).

Исторический парадокс, заключающийся в том, что русская рать на Куликовом поле не могла победить и все же победила, является всего лишь частным выражением более общей исторической проблемы» (С. 33).

«Русь слабее своих противников в XIII–XIV веках; Россия, стремящаяся выйти к морю, слабее их и в XVI–XVII веках. Слабость и отсталость ее экономической базы предопределяют качественную отсталость ее вооруженных сил (народное ополчение против феодальной конницы Орды, Литвы, Ордена и Швеции; поместная феодальная конница плюс полурегулярные полки стрельцов против регулярных наемных армий Речи Посполитой и Швеции). В обоих случаях только военное решение могло разорвать путы, сковавшие экономический рост страны, и обратно — только преодоление экономической отсталости делало военное решение возможным. И в обоих случаях произошло невозможное: Русь в XV веке свергла золотоордынское иго, а Россия в XVIII вышла к берегам Балтики» (С. 33-34).

«Спрашивается, какой же неизвестный фактор, какая скрытая величина действовали здесь? Что позволило Русскому государству дважды разжать, а потом и разорвать сдавливавший его порочный круг? Иными словами, каким был ответ Москвы на тот исторический вызов, который по необходимости вынужден был принять русский народ?» (С. 34).

 

Из второй главы первой части «Ответ Москвы»

«…Прием очернения и клеветы. Так, ни один сколь-либо пространный экскурс в историю Московии не обходится без ссылки на записки о ней барона Герберштейна, побывавшего при дворе Василия III в качестве посла германского императора дважды — в 1517 и в 1526 годах. Очень часто приводится и выдержка из этих записок, где германский дипломат характеризует власть московского государя:

«Властью, которую он применяет к своим подданным, он легко превосходит всех монархов всего мира; и докончил он также то, что начал его отец, а именно отнял у всех князей и других владетельных лиц все их города и укрепления; всех одинаково гнетет он жестоким рабством, так что, если он прикажет кому-нибудь быть при его дворе, или идти на войну, или править какое-либо посольство, тот вынужден исполнять все это на свой счет; он применяет свою власть к духовным так же, как и к мирянам, распоряжаясь беспрепятственно и по своей воле жизнью и имуществом всех» [5].

Слова «всех одинаково гнетет он жестоким рабством… распоряжаясь беспрепятственно и по своей воле жизнью и имуществом всех» выделяются западными историографами курсивом, и дальше начинаются их псевдоглубокомысленные рассуждения о принципиальном различии европейской монархии и русской; о том, что последняя, будучи наследницей татарских ханов и византийских басилевсов, являла собой яркий пример азиатской деспотии; о «цезарепапизме» московских государей, подчинивших светской власти духовную и добившихся на этой основе их слияния, и т. д. Заодно приводятся также свидетельства английских купцов второй половины XVI века о том, что в Московии «черные» сословия задавлены тяглом, что правительство по собственному разумению, не встречая никакого сопротивления, увеличивает старые подати и вводит новые.

Из всего этого делается вывод об исконной любви русского народа к рабскому состоянию и о том, что Россия была азиатской державой. Характерно, однако, то, что ни один из современных западных псевдоисториков России, цитирующих рассказы о ней европейских путешественников, никак не сопоставляет эти рассказы между собой, не подвергает их научному анализу. Это, впрочем, и понятно: объективный научный анализ привел бы исследователя к заключениям, очень отличным от тех, что диктуются заранее поставленными политическими целями. Доказывают только то, что и требуется доказать.

Проведем же некоторые сопоставления сами. Германский барон усматривает особую тиранию московских государей в том, что они (Иван III и Василий III) отняли «у всех князей и других владетельных лиц все их города и укрепления», в том, что бояре должны были оставаться при дворе или отправляться в посольство за свой счет, в том, что власть великого князя распространялась не только на мирян, но и на церковь. Однако ни один из английских купцов не подтверждает этих упреков. А французский дворянин Маржерет, побывавший в качестве наемника на русской военной службе, не разделяет негодования англичан по поводу чрезмерных налогов, отягощающих купечество и крестьянство. В чем же тут дело?

Дело в том, что каждый иноземец наблюдал Россию со своей национальной и социальной точки зрения, отмечая в первую очередь как раз те черты, которые составляли контраст положению в его собственном отечестве. То, что политическая карта Германии в XVI веке вполне походила на лоскутное одеяло, сшитое белыми нитками из фактически независимых феодальных владений; то, что в ней города и замки принадлежали князьям и более мелким владельцам; то, что католическая церковь и духовенство подчинялись не императору, но папскому престолу, и, конечно, то, что путевые расходы и издержки на дипломатическое представительство покрывались не из личного кармана посла, а за счет императорской казны, — все это, понятно, представлялось барону Герберштейну естественным и справедливым, а противоположные германским русские порядки чем-то чудовищным и деспотичным. Представители же более передовой Англии, уже вступившей в период абсолютизма, воспринимали как само собою разумеющееся именно те черты Московии, которые особенно сильно шокировали немецкого дипломата. И опять-таки по вполне понятным причинам: Генрих VII Тюдор (1485–1509) не только захватил все «города и укрепления», принадлежавшие ранее феодальной знати, но и приказывал в ряде случаев разрушать стены рыцарских замков, а Елизавета I после подавления феодального мятежа в 1569 году окончательно завершила дело своего деда» (С. 38-40).

«Что-то не видно пока специфически азиатских свойств в московском государственном устройстве.

Как?! А возможность московских государей «распоряжаться беспрепятственно и по своей воле жизнью и имуществом всех» — разве эта особенность России не выделяет ее из Европы и не переносит в Азию? Вместо ответа стоит, пожалуй, открыть исследование Ипполита Тэна, посвященное «старому порядку» во Франции. «По средневековым преданиям он (король) есть повелитель и собственник Франции и французов… Франция принадлежит им (королям) точь-в-точь так, как какое-нибудь поместье принадлежит своему владельцу… Основанная на феодальном вотчинном праве, королевская власть… представляет не что иное, как наследственную собственность…» [6]. При всем желании, если только сохранить минимум объективности, нельзя обнаружить сколь-либо принципиальное различие в объеме и содержании власти, выросшей из домена первых Капетингов в Иль-де-Франс и из вотчины потомков Калиты. И степень обложения податных сословий, в частности, вряд ли была в королевской Франции ниже, чем в царской России. «Вследствие чрезвычайности и произвольности своих денежных претензий казна делает всякое владение ненадежным, всякое новое приобретение напрасным и всякое сбережение смешной глупостью, потому что народ пользуется в действительности только тем, что ему удается утаить от казны» [7], — эти «азиатские черты» проявляются на берегах Сены и Луары с не меньшей отчетливостью, чем в Окско-Волжском междуречье.

Итак, «своеобразие» Московии в большинстве случаев оборачивается свойствами, роднящими Россию с той или иной западноевропейской страной. Это и понятно: вся Европа, от Атлантики до Волги, в течение средних веков прошла, раньше или позже, через одни и те же этапы развития феодального способа производства и соответствующие этим этапам формы государственного устройства.(…). (…Крепостное право окончательно исчезло в Англии уже в XIV веке, в Германии оно возродилось в XVI веке и просуществовало вплоть до наполеоновских войн, а в Норвегии феодальная зависимость крестьянства никогда не превращалась в крепостное состояние)» (С. 40-41).

«Понятно также и то, почему ни Киевская Русь ровно ничего не приобрела в смысле своего государственного порядка от близкого соседства с хазарами, печенегами и половцами, ни Московская от своего подчинения Золотой Орде. Хазарская держава, объединения печенежских и половецких племен, Золотая Орда, как и вся империя Чингисханидов, даже на вершине своего военного могущества оставались всего лишь примитивными государственными формами кочевого феодализма, а кочевой феодализм в отличие от оседлого представляет собой тупик на пути социального развития. Возникновение городов, этих центров цивилизации, повсеместно происходило из отделения ремесел от земледелия, но, для того, чтобы у кочевого народа ремесла выделились из скотоводства, он должен осесть на землю, перестать быть кочевым. Если такой опыт ему удается, то он выходит из тупика и подобно другим оседлым народам создает свою государственность и культуру. История арабского халифата и великой арабской цивилизации служит тому наиболее ярким примером; не случайно арабы обозначили одним словом «хадара» и оседлое состояние и цивилизацию, противопоставив ему понятие «бадия» — кочевничество и пустыню. Но если переход к оседлости не происходит, то не находится места и разделению труда внутри кочевого общества; отсутствие же сколь-либо развитых ремесел и, самое главное, собственной зерновой базы делает невозможным и интенсификацию скотоводства. Оно может развиваться лишь экстенсивно, вытаптывая поля земледельческих народов и превращая их земли в пустыню. Застойный характер производительных сил и производственных отношений в кочевых объединениях типа Золотой Орды делает невозможным дальнейшее развитие государственности, материальной и духовной культуры. Можно было согнать в Сарай ремесленников из Руси и Хорезма, можно было заставить их трудиться на татарского хана, но невозможно было ввести их труд в качестве органического элемента в кочевой быт, и к тому же кнут, как известно, очень плохой стимул к повышению производительности труда. Были арабские философы половецкого или вообще тюркского происхождения, но никогда не было половецких или татаро-монгольских философов, правоведов, теоретиков государственного устройства. Москва, очень охочая, вообще говоря, к перенятию ценного заграничного опыта, ничего не взяла у Золотой Орды в сфере политики и идеологии просто потому, что там нечего было брать.

Следует ли, однако, из того, что очень многие «оригинальные» черты Московии при достаточно внимательном рассмотрении заметно теряют свою экзотичность, «азиатскую» окраску и «исконно русский» аромат, — следует ли из этого факта полное отсутствие какого-либо своеобразия в русской истории? Конечно, не следует. История Московской Руси, как и всякой другой европейской страны, являет собой вариацию в границах единой общественно-экономической формации и в качестве таковой должна иметь действительно специфичные, своеобразные, действительно неповторимые черты. Какие же именно?» (С. 41-43).

«…Россия…, отставая от Запада в своем экономическом развитии, она сумела обогнать его в степени концентрации государственной власти. Вотчинная монархия Ивана III могла выставить большую феодальную армию и держать ее дольше под знаменами, чем любая сословно-представительная монархия Европы. Сословно-представительная монархия Ивана IV не уступала в этом смысле любой абсолютной монархии Запада, а абсолютизм Петра I, безусловно, превосходил ее. Вот почему теоретик абсолютизма во Франции Жан Боден уже в XVI веке смотрит на Россию как на пример для подражания и призывает изучать историю «московитов, которые победоносно продвинулись до Волги и до Дона, и до Днепра и недавно завоевали Ливонию» [8]. Абсолютизм, как известно, соответствует мануфактурному периоду производства и предполагает в качестве своей экономической базы уже сложившийся национальный рынок и достаточно высоко развитое денежное хозяйство. Эти условия были в наличии во Франции в XVI веке, а в России появились только в XVII столетии, между тем как Иван III, государь-вотчинник, ведет себя уже в XV веке по отношению к вольным городам, Новгороду и Пскову, и к удельным князьям совсем так, как будут третировать коммунальные и областные вольности, а также права феодальной знати западноевропейские абсолютные монархи.

Чтобы понять причину столь необычного ускорения социально-политических процессов при относительной отсталости экономической основы, нужно принять во внимание прежде всего «точку начала отсчета» возвышения Москвы. Это была эпоха полной феодальной раздробленности, поддерживаемой извне господством Золотой Орды» (С. 44).

«Неудивительно, что традиционная политика Москвы шла в противоположном направлении, встречая при этом поддержку всех социальных слоев русского народа — от феодального боярства, покидавшего дворы удельных князей ради службы московскому государю, до простых смердов, решивших исход битвы на Куликовом поле.(…). И именно по этой причине великие московские князья сумели покончить с уделами и создать политически сплоченное Русское государство, несмотря на то, что отдельные его области, «земли», продолжали еще в течение двух веков жить самодовлеющей, обособленной одна от другой экономической жизнью. Политическая централизация при экономической децентрализации — это действительно особенность русской истории XV–XVI веков.

«Сосредоточение всей власти в руках московского государя достигнуто путем фактической ломки и принципиального отрицания силы обычного права (подчеркнуто мной. — Ф.Н.) в пользу вотчинного самодержавия» [11] — так заключает А.Е. Пресняков свой капитальный труд «Образование Великорусского государства». Обычное право феодальной Руси в общем и целом совпадает с обычным правом всей феодальной Европы»» (С. 45).

«В 1491 году Иван III заключает своего брата Андрея Васильевича в тюрьму, где тот позднее и умирает. Митрополит приходит к великому князю и «печалуется» о заключенном, просит освободить его. Сам Иван Васильевич в это время опасно болен и готовится, как и всякий религиозный человек, предстать перед «судом господним». Тем более искренен его ответ-самооправдание: «Жаль мне очень брата, и я не хочу погубить его… но освободить его не могу. Иначе, когда умру, будет искать великого княжения над внуком моим, и если сам не добудет, то смутит детей моих, и станут они воевать друг с другом, а татары будут русскую землю губить, жечь и пленить, и дань опять наложат, и кровь христианская опять будет литься, как прежде, и все мои труды останутся напрасны, и вы снова будете рабами татар» [12]» (С. 46).

«Плод созрел — Москва с ее суровыми порядками становится повсеместно необходимым условием существования каждой из русских земель.

Ни одно западноевропейское государство не вело сколь-либо продолжительной борьбы против коалиции держав, не потерпев в конечном счете поражения. Войны Людовика XIV, Фридриха II, Наполеона — наиболее яркие тому примеры.

И ни одно западноевропейское государство — за исключением разве что Польши — не вело оборонительных войн в столь неблагоприятных географических условиях, как Россия, равнинный характер которой открывал ее для нашествий со всех сторон. Ответом Москвы стало беспримерное по своему размаху, упорству и планомерности строительство крепостей и других военно-инженерных сооружений. Только при Грозном согласно известию англичанина Горсея было построено 155 крепостей, 40 каменных церквей и 60 монастырей [15]. Не следует при этом преувеличивать чисто религиозную сторону и недооценивать оборонное значение культовых зданий. Печерский монастырь к началу Ливонской войны был окружен стеной вышиною в 5 сажен, в окружности 380 сажен (напомним, что сажень равна 2,13 метра), с 9 боевыми башнями» (С. 48).

«Ни польский король и прославленный полководец Стефан Баторий, ни генералы Карла XII так и не смогли, несмотря на все старания, овладеть монастырскими укреплениями.(…).  …Монастыри …крепостями были …все.(…). …Монахи среди дикого великолепия девственной природы и на вероятном направлении вражеского удара сооружали тихую обитель с мощными фортами, башнями, арсеналом, провиантским складом…  . [17].

Географическая карта Московии XV–XVII веков показывает столицу в центре расходящихся кругов, состоящих из цепи крепостей, причем каждый круг отмечает новый успех в контрнаступлении Великороссии. На северо-западе и западе, где приходилось отражать натиск регулярных армий Швеции и Речи Посполитой с их тяжелой осадной артиллерией, крепости одевались прочным каменным панцирем. Они отстояли одна от другой на расстояние однодневного перехода пешего войска, что давало их гарнизонам возможность перерезать коммуникации противника, если бы он осмелился, обойдя крепости, вторгнуться в глубь русской земли. История, между прочим, показала, что столь безрассудных смельчаков не нашлось. Шведы и поляки предпочитали истощать свои силы в долгих осадах и кровопролитных штурмах, нежели оставлять за своей спиной непокоренные твердыни» (С. 49).

«На востоке, юго-востоке и юге оборонительные сооружения… . От них требовалась непрерывность на сотни, а позднее и на тысячи верст. Легкая степная конница обтекала со всех сторон и давила подобно воде на русскую «плотину», отыскивая слабые места, «размывая» их и устремляясь затем в срединные области Московии. Ответом на этот вызов было создание «засечных черт» — сложной системы, сочетавшей в себе естественные препятствия на пути движения конницы (обрывистые берега рек, болота, глубокие овраги и т. д.) с искусственными преградами» (С. 49-50).

«Создание оборонительного пояса на юге страны и на ее востоке, и на западе, и на северо-западе, и даже на севере (чем же первоначально были знаменитые Соловки, как не прикрытием от вероятной агрессии со стороны «Студеного моря»), сооружение всего грандиозного оборонительного комплекса Московии требовало и мобилизации народного труда в грандиозных масштабах, а последнее предполагало, в свою очередь, наличие и бесперебойное действие соответствующего политического механизма. Таким механизмом и служил московский государственный строй...

Только такому государственному устройству было по плечу создание вооруженных сил, способных в течение нескольких столетий вести боевые действия одновременно на два-три фронта. И это в стране, уступавшей по крайней мере своему главному противнику по уровню социально-экономического развития и по численности населения.

С точки зрения военного потенциала капитальное значение имеет тот факт, что Россия даже после избавления от золотоордынского ига на протяжении длительного исторического периода, с конца XV по середину XVIII века, оставалась, по европейским критериям, малонаселенной страной. Если к 1500 году в Италии и Германии жило по 11 миллионов человек, а население Франции превышало 15 миллионов, то в России в 1678 году, по последним исследованиям Я. В. Водарского, имелось всего лишь 5,6 миллиона жителей, из которых 0,8 миллиона составляло население недавно воссоединенной Левобережной Украины [18].

Население Речи Посполитой, по данным на 1700 год, то есть после потери ею Украины, равнялось примерно 11,5 миллиона человек [19]. Однако не Польша, а Россия добивалась постоянно численного превосходства на полях сражений. Численность русской армии во второй половине XVII века определяется современными историографами примерно в 160 тысяч воинов [20] — это в несколько раз больше того, что собирала когда-либо Речь Посполитая под своими знаменами.

Несмотря на свое относительное малолюдство, Русское государство и ранее выставляло в поле поистине огромные армии. Если верить летописям, на Куликово поле вышла русская рать в 150 тысяч воинов, а веком позже войско Ивана III, противостоявшее татарам вдоль реки Угры, насчитывало 200 тысяч. Иван IV, по данным проживавших в Москве иностранцев, пытается противопоставить качественному превосходству наемного войска Стефана Батория подавляющий численный перевес и сосредоточивает на Ливонском направлении 300 тысяч ратников [21].

Современные историки военного искусства считают данные летописей и оценки иностранными резидентами численности Московского войска сильно преувеличенными. Скорее всего так оно и есть. Однако не вызывает никакого сомнения тот факт, что по степени напряжения своих боевых сил Московия постоянно превышала как своих противников, так и вообще любое другое европейское государство. В качестве сравнения полезно привести здесь характеристику европейских войн в XVI веке, данную английским историком Роузом: «Мы не должны смотреть на войну той эпохи как на нечто подобное тотальной войне современного общества: она была скорее способна поглотить избыток жизненной энергии общества, нежели обескровить его; она в основном занимала только тех, кому нравилось ею заниматься. И она не была продолжительной: она то вспыхивала, то угасала, особенно на море, где были длительные интервалы, когда ничего не происходило» [22]. Контраст в этом смысле между Западом и Востоком одного континента прямо-таки бьет в глаза» (С. 50-51).

«…Начнем с высказывания польского историка XIX века М. Бобржинского о войнах между Литовско-Польским государством и Московским в начале XVI века:

«Перевес в вооружении, в военном искусстве, в таланте такого вождя, как Константин Острожский, был на стороне литвинов и поляков, в дисциплине же (подчеркнуто мной. — Ф. Н.), численности и неутомимой настойчивости — на стороне их противников… После поражения одних отрядов Василия (имеется в виду великий московский князь Василий III. — Ф.Н.), на их место являлись другие, и взятого ими в 1513 году Смоленска не удалось уже отнять» [23].

Бобржинский не ошибался, усматривая перевес русского войска в дисциплине.

Именно дисциплина, военная и политическая, и явилась тем «тайным оружием», которое Москва бросила на чашу весов истории и которое склонило эту чашу в пользу России.

В эпоху средневековых государств «король, — по замечанию Ф. Энгельса, — представлял собой вершину всей феодальной иерархии, верховного главу, без которого вассалы не могли обойтись и по отношению к которому они одновременно находились в состоянии непрерывного мятежа…» [24].

Московское государство, конечно, не составляло исключения из общего правила. Вспомним смуту XV века, поднятую галицкими князьями против Василия Темного, столкновение Ивана III с его братьями, удельными князьями, в момент приближения Большой Орды, своевольство бояр-княжат в малолетство Ивана Грозного, их оппозицию, вызвавшую опричнину. Имелось, однако, и серьезное отличие в этом отношении России от ее непосредственных противников и вообще от других европейских стран: зависимость русской феодальной знати от власти великого московского князя и царя была несравненно сильнее, а амплитуда ее центробежных колебаний неизмеримо короче, чем где бы то ни было. Общую причину такого исторического своеобразия, как здесь уже неоднократно подчеркивалось, угадать нетрудно. Высший интерес обороны государства от внешних врагов заставлял русское феодальное общество соблюдать лояльность по отношению к царю» (С. 52).

«В… 1572 году Девлет-Гирей со всей ордой повторил нападение… во главе объединенных земских и опричных полков был поставлен воеводой князь Михайло Воротынский… . Еще недавно он был в опале, тюрьме и ссылке, потерял братьев на плахе и сам стоял на ступенях, ведущих к ней. Возвращенный в столицу… завлек крымско-турецкую армию в ловушку… и разгромил ее полностью при Молодях на реке Лопасне в 45 верстах от Москвы» (С. 53).

«Подобной школы политической лояльности класс феодалов ни в одной из стран Западной Европы не проходил. И какая разница в поведении! Во Франции Людовик XI (1461–1483) одновременно с русским Иваном III завершает территориальное и политическое объединение страны. Это не препятствует коннетаблю Бурбону открыто поднять оружие против Франциска I в начале XVI века, гугенотской аристократии — против Карла IX и Генриха III в середине того же столетия, католическому дворянству — против Генриха III и Генриха IV во второй половине XVI века, объединенной гугенотской и католической знати против Людовика XIII в начале XVII века (1610–1620), местным феодалам и принцам крови — против того же государя в 30-е и начале 40-х годов, принцам королевского дома — против Людовика XIV во время «новой Фронды» (1650–1653). История Англии на каждой своей странице дает по нескольку примеров такого же рода выступлений. О Германии, так и оставшейся децентрализованной страной до XIX века, вообще говорить не приходится» (С. 53-54).

«Если на Западе бургиньоны и арманьяки, приверженцы Колиньи и сторонники Гизов, поборники Алой розы и Белой розы, гвельфы и гибеллины и т. д. и т. п. могли самозабвенно, в полное свое удовольствие резать друг друга и мериться силами с короной, не ставя при этом под вопрос существование общества в целом, то Россия, эта огромная осажденная крепость, таких вольностей своему господствующему классу предоставить не могла, если только хотела жить. Здесь бунт могущественных вассалов против своего сюзерена не выходит за пределы боярского заговора, дворцовой интриги, тайной крамолы, выражающейся в замыслах бежать подобру-поздорову в Литву, а чаще всего принимает форму бунта на коленях, то есть высказывания своих оппозиционных настроений в челобитных царю. Шуйские и Вельские могли еще сводить между собой счеты, пользуясь малолетством Ивана IV, но открытый мятеж той или иной феодальной клики против царя, командующего гарнизоном и коменданта крепости одновременно, когда противник у ворот и приставляет к стенам штурмовые лестницы, должен был вызвать решительный отпор всех и в первую очередь всех прочих фракций того же феодального класса»  (С. 54).

« Современные западные историографы стремятся даже представить опричные погромы Грозного как наиболее характерные для русского самодержавия методы управления. Это, разумеется, столь же честно и умно, как усматривать в злодействах Ричарда III характерную черту английской монархии или изображать всех французских королей в образе Карла IX, стоящего в Варфоломеевскую ночь у окна Лувра с аркебузой в руке и выбирающего, кого бы подстрелить из пробегающих мимо парижан. Опричнина была, конечно, исключением, частным, хотя и наиболее ярким проявлением «кризиса верхов», производного от того общего глубокого кризиса, в полосу которого вошла Россия, надорвавшись на решении непосильной ей задачи в Ливонскую войну» (С. 54-55).

«…Грозный называл себя «государем над государями земли Русской», и в этом смысле гораздо больше походил на французского короля во главе своих герцогов и графов, чем на «восточного владыку», каким его привыкли в последнее время изображать на Западе. Когда же противоречие по вопросу о Ливонской войне обострилось до предела, тогда тот же Грозный… заявил этим «государям земли Русской», что они такие же «холопи государевы», невольные слуги, как и другие слои феодального класса.(…). В целом страшное и постоянное давление извне, осадное положение, превратившееся в обыденный образ жизни, общественные порядки, по необходимости воспроизводящие порядок полка, занявшего круговую оборону, сплотили класс русских феодалов вокруг царской власти с силой, неизвестной в других, менее злосчастных краях Европейского континента» (С. 55).

«Феодальный барон на Западе получал от сюзерена и земельное держание за то, что служил; московскому дворянину поместье с землею, угодьями и крестьянами давалось для того, чтобы он нес исправную службу. …Разверстка односторонних обязанностей военного сословия по отношению к царской власти.(…).

Средневековая история заполнена примерами того, как рыцарские ополчения расходились по домам во время осады, после битвы, еще до того, как кончался срок вассальной службы.

Феодальное ополчение Московской Руси служило бессрочно» (С. 56).

«…Вопрос о том, когда садиться на коня, когда с него слезать и сколько недель или месяцев сидеть в седле, решался только в Кремле. Ополчение как созывалось, так и распускалось по царскому указу. Иван III, когда ему было доложено о том, что несколько детей боярских самовольно на несколько дней покинули ряды войска, велит виновных бить кнутом на рыночной площади [28]» (С. 56-57).

«Английский путешественник Ченслор пишет: «Русские не могут сказать, как говорят ленивцы в Англии: я найду королеве человека служить вместо себя или проживать с друзьями в доме, если есть достаточно денег. Нет, это невозможно в этой стране; русские должны подавать низкие челобитные о принятии их на службу, и чем чаще кто посылается в войны, тем в большей милости у государя он себя считает» [29].(…). Польский шляхтич немецкого происхождения Рейнхольд Гейденштейн, проделавший вместе со Стефаном Баторием все его войны, описывает русских: «…Считая верность к государю в такой же степени обязательной, как и верность к Богу, они превозносят похвалами твердость тех, которые до последнего вздоха сохранили присягу своему князю». Переходя к характеристике Ивана Грозного, он замечает: «Тому, кто занимается историей его царствования, тем более должно казаться удивительным, что при такой жестокости могла существовать такая сильная к нему любовь народа, любовь, с трудом приобретаемая прочими государями только посредством снисходительности и ласки… Причем должно заметить, что народ не только не возбуждал против него никаких возмущений, но даже высказывал во время войны невероятную твердость при защите и охранении крепостей, а перебежчиков вообще очень мало. Много, напротив, нашлось и во время этой самой войны (Ливонской. — Ф.Н.), таких, которые предпочли верность к князю, даже с опасностью для себя, величайшим наградам» [30]» (С. 57).

«Русь (Россия) и страны Западной Европы прошли через одни и те же этапы развития своей государственности. Империи Карла Великого соответствовала, по выражению К. Маркса, «империя Рюриковичей», то есть Киевская Русь. Феодальной раздробленности там — удельная система здесь. Домену первых Капетингов — вотчинная монархия Ивана Калиты и вообще первых московских князей. И там и здесь патриархально-вотчинная монархия развертывается в сословно-представительную с ее генеральными штатами, парламентами, кортесами, сеймами, земскими соборами, а последняя, в свою очередь, перерастает в абсолютную, опирающуюся на постоянное войско и бюрократический аппарат.

Однако в рамках одной и той же общественно-экономической формации, в русле единого исторического процесса Московская Русь выделяется все же явным своеобразием своего государственного устройства. «Это устройство, — отмечает В.О. Ключевский, — целая политическая система, которой нельзя отказать ни в стройности и последовательности, ни в практической пригодности. Пригодность системы доказали ее результаты: она помогла государству в продолжение двух веков с лишком, с половины XV и до второй четверти XVIII века, выдержать трехстороннюю борьбу на западе, юге и юго-востоке, с которой по тяжести ни в какое сравнение не могут идти внешние затруднения, испытанные в те века государствами Западной Европы» [31]» (С. 57-58).

«На каждой ступени экономического развития русских земель (и России в целом, начиная с середины XVII века) Москва всякий раз достигает максимума в сосредоточении государственной власти над страной, максимума возможной политической централизации в данных экономических условиях, что обеспечивает ей способность мобилизовать в случае военной необходимости гораздо больше боевых сил и материальных средств, чем это могли себе позволить враждебные ей державы, несмотря на все их многолюдство и богатство. Вот это гораздо более полное использование Русским государством своего довольно-таки скудного военно-экономического потенциала и давало ему возможность в конце концов всякий раз выходить победителем из тех долгих исторических споров, которые оно вело с Золотой Ордой и ее наследниками, татарскими ханствами, с Великим княжеством Литовским и Речью Посполитою, с крестоносным Орденом, с Швецией и Турцией.

Другой стороной этой централизации, этого беспримерного для всей остальной Европы напряжения военных и хозяйственных сил русского общества был беспримерно же высокий уровень политической дисциплины всех составлявших это общество классов и сословий» (С. 58).

«Итак, централизация и дисциплина — вот ответ Москвы на исторический вызов, брошенный русскому народу. Ответ суровый, но единственно правильный в той неравной борьбе, что вел этот народ за существование, за национальную независимость, за удовлетворение насущнейших потребностей своего экономического развития.

«Необходимость централизации, — писал А. И. Герцен, — была очевидна, без нее не удалось бы ни свергнуть монгольское иго, ни спасти единство государства… События сложились в пользу самодержавия, Россия была спасена; она стала сильной, великой — но какой ценою?…Москва спасла Россию, задушив все, что было свободного в русской жизни» [32].

Историческая цена, заплаченная русским народом за могущество и величие своей родины, была и в самом деле поистине огромной. Помимо рек крови, пролитых на полях сражений, он вынужден был отдать Москве и еще кое-что чрезвычайно важное: свои вольности, свое вечевое устройство, свои возможности политического развития по пути городов-республик. Новгород Великий и Псков лишь дальше других продвинулись по этому пути, а шли по нему и все прочие русские земли; ко времени основания Москвы авторитет князя и политический вес его дружины почти повсеместно падают перед возросшим значением веча. Но начинается взлет Москвы — и вечевые колокола замолкают один за другим: вместо граждан ей, по уже приведенному выражению Ключевского, нужны лишь «работники» и «солдаты». Это трагическое превращение и совершается.

При перерастании сословно-представительной монархии в абсолютизм в середине XVII века чиновничье управление в России, как и повсеместно в Европе, постепенно вытесняет общинное, однако здесь этот процесс затягивается до XX века. Только столыпинская реформа разрушила крестьянские общины, объединявшие в себе уже в XIX веке до 80 процентов всего русского населения» (С. 59).

«А разве можно из истории России вычеркнуть славную казацкую вольницу? Или широкий разлив мирной крестьянской колонизации на просторах европейского русского Севера, Поволжья, Сибири? Или движение раскола? Или народный подъем 1612 года?» (С. 59-60).

«Все это, конечно, никак не укладывается в рамки истории государства Российского, ибо имело источником не государственную инициативу, а историческое творчество народных масс.(…). Централизация и дисциплина, наложенные Москвой на русский народ, — это в самом деле необходимые и важнейшие предпосылки торжества России. На протяжении всей нашей многовековой истории действовал также третий могущественный фактор величия России — сила народного патриотизма» (С. 60).

 

Из третьей главы первой части «Сила патриотизма»

«В.О. Ключевский писал: «Московское государство… родилось на Куликовом поле…».(…). …Современный историограф должен все же признать исключительную важность Куликовской битвы как для создания Московского государства, так и для формирования национального характера Великороссии и России. В 1380 году между Доном и Непрядвой произошел скачкообразный переход копившихся со времен Ивана Калиты постепенных изменений в новое качество.(…).

Дмитрий Иванович, конечно, хорошо понимал слабость своего огромного, но малоподвижного, плохо вооруженного и неискусного в бою народного ополчения. Вместе с тем он не мог позволить ему использовать выгоды обороняющейся стороны, закрепиться вдоль берегов и препятствовать форсированию рек татарами. Со дня на день ожидалось прибытие литовского войска Ягайло, спешившего на соединение с Мамаем, и битву нужно было дать немедленно, пока не свершилось непоправимое. Однако и наступать пешей ратью на конное войско не было никакой возможности. Не знавшее строевой выучки народное ополчение представляло собой некоторую силу лишь постольку, поскольку составляло плотную массу; плотную же массу оно составляло, лишь оставаясь на месте. При Гастингсе Вильгельм Завоеватель разгромил англосаксов, выманив их из укрепленного лагеря, спровоцировав их на наступление. Рассыпавшаяся по полю англосаксонская пехота сразу же превратилась в беззащитную жертву, норманнских рыцарей. Дмитрий Донской делает все, чтобы вынудить татар ударить на неподвижное народное ополчение, составляющее вместе с усиливающими его феодальными дружинами и «двором» самого великого князя Большой полк. Он ночью переводит русскую рать через Непрядву, ставит ее в открытое поле, не возводя при этом никаких оборонительных сооружений. Тем самым он предлагает Мамаю битву на наивыгоднейших условиях для татар, имевших огромный перевес в коннице. Свою отборную феодальную кавалерию Дмитрий отводит в засаду (при прямом столкновении она неизбежно была бы раздавлена превосходящей массой татар), действиями своего авангарда (сравнительно небольших конных сторожевых полков) завлекает противника к Большому полку и вынуждает Мамая бросить против него все резервы.

«Вообще же функции сплоченной массы пехоты как в стрелковом и смешанном бою, так и в пассивной обороне ограничиваются рамками вспомогательного рода войск» [2], — делает вывод Г. Дельбрюк на основании изучения всех сколь-либо значительных сражений западноевропейского средневековья. Большому полку на Куликовом поле с самого начала отводилась главная роль. На Западе пешая рать неоднократно бросалась врассыпную, едва завидев скачущих всадников, и давала себя перерезать «подобно бессмысленному скоту». Устав ордена Тамплиеров, известный своей строгостью, прямо признает, что пешим кнехтам не по силам противостоять конному противнику, и не возбраняет им спасаться в таком случае бегством [3]. Статуты Тевтонского ордена вообще исключают использование пеших против кавалерии [4].

Но то, что для Европы было невозможным, для Руси стало необходимостью. Летописи сообщат потом, что лишь один из десяти русских воинов, перешедших через Непрядву, вернулся домой. В этом известии, как и в подобных ему рассказах средневековых хроникеров, содержится, вероятно, изрядная доля преувеличения, но нет никакого сомнения в тем, что Дмитрий Иванович, поставив свой, пеший в основном, Большой полк под главный удар татарской конницы, хладнокровно и обдуманно обрек его на почти полное истребление. Только если народная рать выстоит под кривыми саблями до смертного конца, если она своим упорным сопротивлением истощит силу натиска конной массы, притомит степных лошадей, притупит клинки всадников, только в этом случае оставалась одна-единственная возможность победы, и только тогда ужасная жертва приобретала высокий смысл» (С. 62-64).

«После короткого жестокого боя татары сбили, смяли и отбросили в сторону передовой и сторожевой полк. Русские всадники, как и было условлено, привели погоню к своим главным силам, к Большому полку. И тогда Мамай (как на это и надеялся московский князь), окрыленный достигнутым успехом, бросил все свои силы на пешую русскую рать в полной уверенности, что сломит ее одним мощным ударом» (С. 64).

«…Казалось, сама смерть распростерла свои черные крылья, охватывая ими Большой полк. Но не к ней, не к плотной массе приближающейся конницы, были прикованы взоры всех. Глаза русских ратников следили за двумя хорошо знакомыми фигурами всадников, выехавшими перед полком. Великий князь Дмитрий Иванович спешился, положил на землю щит, отстегнул меч, сбросил плащ, снял позолоченный шлем и прочие доспехи. Его спутник — это был соратник князя с юных лет боярин Михаил Андреевич Бренок — облачился в великокняжескую одежду, взял оружие князя и встал на его место под знамя Москвы. Князь же, надев доспехи простого воина и пересев на другого коня, въехал в пеший строй, и войско сразу же потеряло его из виду.

До каждого сердца дошел смысл увиденного. Дмитрий не скрывался в Зеленую дубраву вместе с Засадным полком, не возглавил свою конную дружину, не окружил себя стальным кольцом старых «верных приятелей», искусных в боевом деле бояр, но пожелал в этот торжественный и, быть может, последний час стоять плечом к плечу со своими черными людьми, потому что от них, смердов, сермяжных мужиков, зависела судьба Руси.

Так пусть вся дружина ляжет костьми, пусть исчезнет в круговороте схватки человек в знакомых всем великокняжеских доспехах, пусть великокняжеское знамя, осеняющее их сейчас своим траурным полотнищем, склонится до земли и пропитается их кровью — это еще не поражение. Нельзя признать себя побежденными, пока где-то рядом в общей свалке, неотличимый от других, бьется их князь. Он навсегда останется с ними, живой или мертвый…

От удара конной массы в человеческую стену многие в рядах сразу были раздавлены, многие в тесноте задохнулись, но стена, подавшись немного назад, все же выстояла. Не произошло того, в чем был уверен Мамай, чего боялся Дмитрий: никто не побежал, никто не бросил оружия. Татары могли бы, не идя врукопашную, издали стрелами засыпать беззащитную русскую рать, но хан хотел быстрой победы и предпочел прямой удар. За его высокомерие ордынцы платили теперь большой кровью, вырубая ряд за рядом упорно сопротивляющихся русских и сами теряя множество убитыми. Так, продолжалось более трех часов» (С. 64-65).

«Большой полк сильно поредел; ряды пешей рати легли… . …Нависшая было угроза прорыва в середине была отражена свежими пешими полками суздальцев и владимирцев. По словам летописца, наибольшие потери понесла «пешая русская великая рать», однако сломить ее не удалось. Татары изменили направление атаки, сосредоточив остаток своих сил против конного полка Левой руки. Его ордынцы потеснили… и повернулись спиной к Зеленой дубраве» (С. 65).

«Засадный полк ударил с холма с такой неистовой стремительностью и силой, что татары сразу же забыли, зачем у них в руках оружие, и доверили спасение жизней измученным лошадям. Далеко уйти они не могли, мстители избивали охваченных непреодолимым ужасом беглецов по всей округе. Битва завершилась, как и началась, великим побоищем [5].

Представив себе ход событий, нетрудно уже раскрыть смысл образного выражения о рождении Московского государства на Куликовом поле. Победа на нем была итогом общенародного напряжения сил. Эта победа, одержанная под руководством Москвы, и легла краеугольным камнем в самое основание Московского государства. На Куликово поле собрались феодальные дружины и народные полки из разных русских земель, признавших верховенство московского князя, но обратно возвращалось в ореоле грозной славы войско единой Руси. Каждый город, село, деревня, откликнувшиеся на призыв великого князя, гордились своим участием в общерусском деле, своей сопричастностью к победе над Мамаем, и эта великая гордость враз отодвинула в сторону старый областной патриотизм, характерный для эпохи феодальной раздробленности. На его место встало чувство беспредельной любви к Отечеству и преданности великому князю всея Руси как живому олицетворению общерусского единства. Новорожденная Великороссия вышла из кровавой купели Мамаева побоища закаленной с головы до ног и готовой к любым тяжким испытаниям» (С. 65-66).

«В домосковской Руси княжие «мужи» и «отроки» очень походят на западное рыцарство, а удельные князья — на герцогов, графов и маркизов. Русские дружинники в «Слове о полку Игореве» «рыщут по полю как серые волки, ища себе чести, а своему князю — славы» [6]. Именно личная воинская слава является высшим стимулом к действию как древнерусских, так и западноевропейских феодалов. Сами княжеские имена — все эти Ярославы, Святославы, Мстиславы, Вячеславы, очень близки к польским Болеславам, Владиславам, Мечиславам, — вместе с прозвищами вроде Удалого, Смелого или Храброго достаточно ясно говорили о самом дорогом для их владельцев помысле» (С. 66).

«Слова летописца об одном из первых московских князей, Симеоне Гордом, который «не любил неправды и крамолы и всех виновных сам наказывал, пил мед и пиво, но не напивался допьяна и терпеть не мог пьяных, не любил войны, но войско держал наготове» [8], хорошо подходят и к его преемникам. Характерно то, что русские летописи и повести о Мамаевом побоище подчеркивают «кротость» и «богобоязненность» Дмитрия Ивановича, стремившегося к «мирному докончанию» с Золотой Ордой, то есть, говоря современным языком, к политическому решению спора. Позднее московский книжник XVI века пишет о том, какие многие «обиды» претерпел миролюбивый Иван Васильевич Грозный от ливонских немцев, — это было идеологическим обоснованием Ливонской войны. Для западного хроникера такой прием был бы немыслим: изображение своего государя кротким агнцем, терпеливо сносящим многие обиды, само по себе в глазах общественного мнения было крайне обидным. Но в том-то все и дело, что постоянно воюющая Московия, эта военная держава, по преимуществу, ее люд, — не ищут войны. Им нужно убедиться в том, что действительно не осталось никакой возможности для мирного урегулирования конфликта, чтобы опять взяться за оружие с тяжким вздохом, но со спокойной совестью» (С. 68).

«…Средневековому рыцарю-поэту Бертран де Борну… трубадуру нравится картина того, как «люди и скот разбегаются перед скачущими воинами». Ни еда, ни питье, ни сон — ничто не манит его так, как вид «мертвецов, в которых торчит пронзившее их оружие». По мнению де Борна, человек только и ценится, что по числу нанесенных и полученных им ударов [9]. Такой взгляд мог возникнуть только там, где ударов не слишком много раздавали и получали, чтобы вести им, не сбиваясь, счет, где война в течение столетий оставалась делом «благородного сословия», забавой храбрых. Война в гомеопатических дозах всегда порождает воинственность, но стоило Европе побольше хлебнуть крови в первую мировую войну, как тут же появилось отравленное ею «потерянное поколение»» (С. 68-69).

«Россия, открытая на своей плоской равнине вражеским ударам с трех сторон, могла противопоставить им лишь активную оборону, то есть вслед за парированием должна была и сама делать выпад. Так, шаг за шагом продвигалась она во всех направлениях. И ни один из этих шагов не обеспечивал ей безопасных границ, но лишь расширял предполье для будущих сражений. Война оставалась жестокой действительностью, мир — прекрасной мечтой. «Война… самое гадкое дело в жизни», — говорит накануне Бородинского сражения Андрей Болконский [10], и трудно найти русского, который не согласился бы с ним. Русская культура по природе своей враждебна милитаризму: наш лучший баталист в литературе — Л. Н. Толстой, в живописи — В. В. Верещагин.

Но вернемся к истокам. Объезжая свой Большой полк, Дмитрий Иванович видел перед собой плохо вооруженных и неумело держащих оружие ополченцев. И все же это был не жалкий сброд насильно согнанной на поле боя черни, но «великая русская пешая рать», сама воинствующая Великороссия. Кормильцы земли русской стали и ее защитниками. И вот тогда, перед лицом десятков тысяч обреченных им на смерть людей, великий князь вдруг понял ничтожность стремления к личной славе, побуждавшего прежде всех русских князей и его самого на ратные подвиги. Еще недавно, два года назад, на берегу реки Вожи он с горсткой своих «верных» ворвался в самую середину татарского войска, уверенный в том, что остальные дружинники мечами проложат себе путь к великокняжескому знамени. Но там князь подавал пример отваги людям, рожденным, как и он сам, для войны, посаженным, как и он, на боевого коня еще в отроческие годы (впервые, кстати сказать, Дмитрий принял участие в битве, когда ему было одиннадцать лет), по своему вооружению и умению владеть оружием мало чем ему уступавшим. Но какой пример он может показать теперь тому сутулому от работы за сохой смерду или этому скорей всего кузнецу с палицей в руках? Только пример стойкости, которая останется никем не замеченной во всеобщей схватке, только пример безвестной гибели, в которой он, быть может, разделит участь этих десятков тысяч. Вот почему нужно проститься с верным конем, сбросить великокняжеские регалии, уйти из-под великокняжеского знамени и встать простым воином в строй.

Отныне и впредь Россия будет требовать от своих сынов не личного бесстрашия (оно разумеется само собой и в доказательствах не нуждается), но беспрекословного выполнения воинского долга, умения побеждать и умирать в строю. Эти традиции в корне отличны от рыцарского духа, проникшего впоследствии и в регулярные армии Запада, но родственны чувству, некогда вдохновлявшему римские легионы. Если западноевропейским рыцарям, по замечанию Дельбрюка, важна не столько общая победа, сколько победные лавры, сорванные лично для себя, то характерной чертой русского воинского духа становится вслед за Дмитрием Донским скромное мужество: русским ратным людям довольно и победы общей, одной на всех. Не энтузиазм, быстро вспыхивающий и легко угасающий, но спокойная готовность к выполнению воинского долга составляет основу этого вида мужества. Л. Н. Толстой, хорошо знавший русского солдата по Севастополю, отмечает: «Для него не нужны эффекты, речи, воинственные крики, песни и барабаны: для него нужны, напротив, спокойствие, порядок и отсутствие всего натянутого. В русском, настоящем русском солдате никогда не заметите хвастовства, ухарства, желания отуманиться, разгорячиться во время опасности: напротив, скромность, простота и способность видеть в опасности совсем другое, чем опасность, составляют отличительные черты его характера» [11]» (С. 69-70).

«Дмитрий Донской… …великокняжеское знамя остается и для него святыней: до начала битвы он бросается на землю перед знаменем, целует его край, молится о даровании русской рати победы. Но непосредственно перед главной атакой татар на Большой полк великий князь демонстративно ушел из-под него, потребовав тем самым от русских воинов, чтобы они стояли до конца и продолжали борьбу, даже если знамя будет потеряно. Столь жесткое требование на Западе никогда не предъявлялось не только к народному ополчению (о нем там вообще речь не могла идти сколь-либо серьезно), но даже к отборному рыцарскому войску.(…).

На Западе отношения между сеньором и вассалом, между государем и сословиями, между королем и его наемным войском и т. д. строились на правовой основе.(…). В Московии такой меры не было и быть не могло. Здесь долг перед государством беспределен в принципе, а практически определялся нуждами обороны: пусть государь возьмет столько имущества, труда и крови, сколько потребуется для Отечества» (С. 71).

«В 1576 году шеститысячный русский отряд вторгается в Ливонию. Крепости Леаль, Лоде, Фикель, Габсаль сдаются ему без выстрела. Жители Габсаля, хорошо знакомые с нравами немецких ландскнехтов, с удивлением обнаруживают, что русские, вступив в город, не грабят и не насилуют. На радостях отцы города вечером после капитуляции устраивают пир с танцами, желая блеснуть перед «варварами» пышностью одежд а изяществом манер местных патрициев. «Варвары» были в самом деле поражены и переговаривались между собою: «Что за странный народ эти немцы! Если бы мы. сдали без нужды такой город, то не смели бы поднять, глаз на честного человека, а царь наш не знал бы, какой казнию нас казнить»» (С. 71-72).

Ливонский хронист Рюссов, ярый ненавистник московитов…: «…Русские — работящий народ: русский в случае надобности неутомим во всякой опасной и тяжелой работе, днем и ночью…, русский с юности привык поститься и обходиться скудной пищей; если только у него есть вода, мука, соль и водка, то он долго может прожить ими, а немец не может. …Если русские добровольно сдадут крепость…, то не смеют показаться в своей земле, так как их умерщвляют с позором; в чужих же землях они не могут, да и не хотят оставаться. Поэтому они держатся в крепости до последнего человека, скорее согласятся погибнуть до единого, чем идти под конвоем в чужую» землю. Немцу же решительно все равно, где бы ни жить, была бы только возможность вдоволь наедаться, и напиваться. В-четвертых, у русских считалось не только позором, но и смертным грехом сдать крепость» [14].

На Западе давно утвердился взгляд, согласно которому оборона крепости имеет смысл и морально оправдана лишь в том случае, если ее защитники имеют шансы выжить. В противоположном случае, то есть если укрепления недостаточно надежны или гарнизон слишком малочислен, или не хватает военного снаряжения либо продуктов питания, или потеряна надежда на деблокирующий удар своей армии, или имеется еще какая-нибудь важная причина для капитуляции, оборона превращается в бессмысленное кровопролитие. Именно так смотрела просвещенная Европа на фанатиков-испанцев, защищавших от наполеоновской армии Сарагосу, именно так смотрит американский журналист Солсбери на фанатиков русских, оборонявших в последнюю войну Ленинград. Напротив, в капитуляции перед превосходящими силами противника не находили и не находят ничего предосудительного.

Вообще много внимания уделяется внешней стороне подобных актов. Вступление армии Наполеона в Вену в 1805 году, по описанию его участника, французского офицера, выглядело так: «Жители обоих полов теснились в окнах; красивая национальная гвардия, расположенная на площадях в боевом порядке, отдавала нам честь, их знамена склонялись перед нашими орлами, а наши орлы — перед их знаменами. Ни малейший беспорядок не нарушал этого необыкновенного зрелища» [15]. В Пруссии все происходит столь же красиво. Штеттин, первоклассная крепость с многочисленным гарнизоном и сильной артиллерией, капитулирует перед полком французской кавалерии. Под угрозой бомбардировки сдается Магдебург. Его гарнизон после того, как сложил оружие, проходит перед маршалом Неем под мелодичные звуки оркестра. Магистрат Берлина в пышном наряде преподносит Наполеону ключи города на бархатной подушке [16]. Но и Париж в 1814 году не остается в долгу: как только стало известно, что штурма города не будет, а капитуляция подписана, нарядная веселая толпа заполняет бульвары для встречи победителей [17].

Вот чего русские никогда не могли понять. Не то чтобы они отказывались принимать капитуляции или нарушали их условия, но сами почему-то не хотели взывать к великодушию победителя. Европейцы же, со своей стороны, никак не могли уразуметь, что столь рыцарственные и гуманные обычаи могут быть не поняты или отвергнуты. Отсюда некоторые недоразумения. Так, Наполеон несколько часов ожидает ключей от Москвы на Поклонной горе, видимо, неправильно истолковав этимологию названия местности. До сих пор не вскрыты корни столь странной ошибки. Ни один русский город, лежащий на пути Великой армии, не подносил ей свои ключи. И в прошлом не было ничего похожего на европейские образцы. Неужели пожар Смоленска ничего не возвестил императору французов и ничего не напомнил?

…С 21 сентября 1609 года по 3 июня 1611 года армия польского короля Сигизмунда осаждала Смоленск. За время осады успело рухнуть Московское государство: в 1610 году Василий Шуйский был свергнут с престола, бояре для защиты Москвы от Лжедмитрия впустили в нее польское войско гетмана Жолкевского и отправили в стан Сигизмунда посольство, чтобы просить у него сына, королевича Владислава, на русский трон. Сигизмунд соглашается, но требует от послов Смоленск. Послы передают его слова смолянам.

Так, совершенно неожиданно для защитников города им пришлось самим решать, продолжать ли оборону или впустить Владислава с польским войском. Смоляне согласились впустить Владислава как русского царя, но не как польского королевича, сопровождаемого польскими ратными людьми. Но на последнем настаивает Сигизмунд, это его последнее условие.

Над Смоленском не было уже верховной власти, церковь разрешила всех от клятвы верности низложенному царю, смоляне с крепостных стен видели пленного Шуйского в королевском лагере на пути в Варшаву — некому было «казнить их казнью» за сдачу города. Многие русские города признали Владислава царем, и поляки на этом основании называли жителей Смоленска изменниками. Все знали, что Смоленск — ключ к Москве, но зачем хранить ключ, когда сбит замок? К тому же город в течение года выдержал осаду, горел от раскаленных польских ядер, страдал из-за отсутствия соли и был поражен каким-то поветрием. Превосходство польской армии было очевидным, падение крепости оставалось лишь делом времени, так как неоткуда ждать помощи, а условия сдачи были милостивыми. Не пора ли подумать о жизни женщин и детей, прекратить бессмысленное кровопролитие? Дети боярские, дворяне и стрельцы колебались в ответе, воевода молчал, архиепископ безмолвствовал. Черные люди посадские, ремесленники и купцы настояли на обороне до конца, и Смоленск ответил королю: «Нет!» Перед русским посольством во главе с митрополитом Филаретом смоленские представители, дети боярские и дворяне, разъясняли, что хотя поляки в город и войдут, но важно, чтобы их, смолян, в том вины не было. Поэтому они решили: «Хотя в Смоленске наши матери и жены, и дети погибнут, только бы на том стоять, чтобы польских и литовских людей в Смоленск не пустить».

Потом был приступ. Поляки, взорвав башню и часть, стены, трижды вламывались в город и трижды откатывались назад. Потом вновь перешли к правильной осаде, днем и ночью засыпали Смоленск ядрами. Потом снова приступали к крепости, снова отступали, снова долбили ее стены и башни из пушек, снова вели подкопы и взрывали укрепления. Так в течение еще одного нескончаемого года. К лету 1611 года число жителей сократилось с 80 до 8 тысяч душ, а оставшиеся в живых дошли до последней степени телесного и душевного изнурения. Когда 3 июня королевская артиллерия, сосредоточив весь свой огонь на свежеотстроенном участке стены, разрушила его полностью и войско Сигизмунда вошло наконец в город через пролом, оно не встретило больше сопротивления: те смоляне, которым невмоготу было видеть над Скавронковской башней польское знамя, заперлись в соборной церкви Богородицы и взорвали под собой пороховые погреба (по примеру сагутинцев, замечает польская хроника); другим уже все было безразлично: безучастно смотрели они на входящих победителей. Сигизмунду передали ответ пленного смоленского воеводы Шеина на вопрос о том, кто советовал ему и помогал так долго держаться: «Никто особенно, никто не хотел сдаваться». Эти слова были правдой. Одного взгляда на лица русских ратных людей было довольно, чтобы понять, что брошенное где попало оружие не служило просьбой о пощаде. На них не было ни страха, ни надежды — ничего, кроме безмерной усталости. Им уже нечего было терять. Никто не упрекнул бы Сигизмунда, если бы он предал пленных мечу: не было капитуляции, не было условий сдачи, никто не просил о милости. Сигизмунд, однако, не захотел омрачать бойней радость победы и разрешил всем, кто не хочет перейти на королевскую службу, оставив оружие, покинуть Смоленск [18].

Ушли все, кто еще мог идти. Опустив головы, не сказав слова благодарности за дарованные жизни. Пошли на восток от города к городу по истерзанной Смутой земле, тщетно ища приюта, питаясь подаянием Христа ради» (С. 72-75).

«Эти странники с гноящимися под драным рубищем ранами, с беззубыми от цинги ртами еще не знали, что пролитая кровь, смерть товарищей, гибель семей не были бесцельной, бессмысленной жертвой. Они выполнили долг перед государством как смогли, но где оно, их великое государство? Без малого восемьсот верст прошли они, но на своем скорбном пути видели лишь одну и ту же мерзость запустения. Защитникам Смоленска мысли не могло прийти о том, что истинными победителями остались они.

Однако это было именно так. Польская и литовская шляхта, истомленная долгой осадой, сразу же после взятия города разошлась по домам, несмотря на все уговоры и посулы короля. Сигизмунд с одними наемниками был не в состоянии продвинуться дальше в глубь России и оказать существенную помощь засевшему в Москве польскому войску. Восстановив укрепления и оставив в крепости гарнизон, он был вынужден вернуться в Варшаву. В России между тем начиналось народное движение за освобождение Москвы и восстановление Московского государства. Нужно было время, чтобы оно разрослось и набрало силу. Верный Смоленск и послужил ему, сам того не ведая, надежным щитом.(…).

…Смоляне… приходят… в Нижний Новгород как раз тогда, когда Минин бросает свой клич. Смоляне всегда готовы, первыми откликаются они на призыв, образуя ядро собираемого народного ополчения. Потом в его рядах с боями доходят они до столицы, отражают у Новодевичьего монастыря и Крымского моста последний, самый страшный натиск войска гетмана Ходкевича, прорывающегося к осажденному в Кремле и Китай-городе польскому гарнизону, и наконец на Каменном мосту во главе с Пожарским принимают капитуляцию королевских рот, выходящих из Кремля через Боровицкие ворота [19]» (С. 76).

«…Смоленский воевода Шеин… вернувшись из Польши по обмену военнопленными, он вскоре по указу царя Михаила Федоровича возглавил десятитысячную рать, отправленную отвоевывать потерянный Смоленск. Едва русские расположились под городом, отстроили палисад и деревянную крепость, острожек, как на помощь осажденным пришел со всей армией Владислав, теперь уже король Польши. …Шеину удалось выговорить условия выхода из окружения» (С. 76-77).

«…Владислав в знак приязни к своему знакомцу еще со времен первой осады, воеводе Шеину, дозволил ему взять с собой 12 полковых пушек (последнее условиями капитуляции не предусматривалось). …Все войско двинулось восвояси по Московской дороге» (С. 77).

«В разгар Смуты русские города по доброй воле присягали Владиславу, а польско-литовская шляхта не раз выдвигала кандидатуру московского царя на престол Речи Посполитой» (С. 77).

«Пятая часть вышедшей из-под Смоленска рати погибла в пути. Шеин в докладе, представленном боярской думе, привел точную цифру убыли от болезней: 2004 ратника.(…).

Шеину и его помощнику Измайлову было предъявлено обвинение в государственной измене. Выговор завершился приговором… Палач, подойдя к краю помоста, поднял обе головы над толпой… .

Пытаясь излечить свою армию от шока, полученного под Нарвой, Петр дает следующее указание: «Я приказываю вам (солдатам и казакам, составляющим вторую линию. — Ф. Н.) стрелять во всякого, кто бежать будет, и даже убить меня самого, если я буду столь малодушен, что стану ретироваться от неприятеля» [21]» (С. 79).

Ни один европейский государь не отдавал никогда подобных распоряжений, ни один европейский морской устав не грозит смертной казнью за сдачу потерявшего боеспособность корабля.

Гуситские войны в Чехии, Крестьянская война XVI века в Германии, восстание Нидерландов против испанской монархии, народное восстание шведов во главе с Густавом Вазой против датского господства — эти и некоторые другие примеры показывают, что феодалам так и не удалось до конца отбить у народных масс охоту браться за оружие» (С. 80).

«Вообще говоря, всякий раз, когда иностранная армия вторгалась в Россию, война неизбежно перерастала в народную. К 1812 году Смоленск, наверное, сам забыл об осаде 1609–1611 годов, но это не помешало его жителям пойти по пути их далеких предков: смоленские мещане, узнав, что армия Багратиона должна оставить город, помогают пожару, занявшемуся от французских ядер, распространиться шире, поджигают свои дома со всем скарбом; толпами уходят на восток вместе с армейскими обозами или расходятся по окрестным деревням, разнося с собой горящие угли народной войны. Крестьяне между тем, по словам Л.Н. Толстого, «не везли сена (французам) за хорошие деньги, которые им предлагали, а жгли его» [26]. Когда же французские фуражиры попытались воспрепятствовать этому, с их точки зрения, бессмысленному занятию, в ход пошли топоры и вилы» (С. 81-82).

«В июле 1701 года шведская эскадра в составе семи боевых кораблей входит в Белое море и направляется к Архангельску, чтобы согласно королевской инструкции «сжечь город, корабли, верфи и запасы». Шведы знают, что русские считают Архангельский порт своим глубоким тылом, а потому и рассчитывают на внезапность диверсии. Операция закончилась, однако, провалом. Шведский историк XIX века А. Фриксель, используя сохранившуюся в архивах документацию, объясняет следующим образом неудачу экспедиции:

«Когда шведские корабли вошли в Белое море, то они стали искать лоцмана, который сопровождал бы их в дальнейшем пути в этих опасных водах. Два русских рыбака предложили тут свои услуги и были приняты на борт. Но эти рыбаки направили суда прямо к гибели шведов, так что два фрегата сели на песчаную мель. За это оба предательски действовавших лоцмана (так выделено мной. — Ф.Н.) были избиты возмущенным экипажем. Один был убит, а другой спасся и нашел способ бежать. Шведы взорвали на воздух оба своих фрегата и затем возвратились в Готенбург. Царь Петр тотчас вслед за тем поспешил в Архангельск, одарил деньгами, а также из собственной одежды рыбака, который с опасностью для своей жизни посадил на мель шведские корабли, и назвал его вторым Горацием Коклесом» [28].

Русские источники кое-что добавляют и исправляют в шведской версии события. Архангельский воевода князь Прозоровский через голландских купцов был осведомлен о готовившейся экспедиции, а потому запретил рыбакам выходить в море. Дмитрий Борисов и Иван Рябов ослушались приказа воеводы и были захвачены шведами, которые угрозами и посулами принудили их показать безопасный путь к берегу для высадки десанта. Лоцманы, как видно, действительно хорошо знали свое дело, коль скоро не только посадили на мель шведские фрегаты, но сделали это как раз напротив недавно поставленной береговой батареи. После десятичасовой перестрелки русские пушкари разбили оба корабля (другие, опасаясь мелей, держались вдалеке), шведы не взорвали их, а покинули на шлюпках. Русские «обрели» на шведских судах 13 пушек, 200 ядер, 850 досок железных, 15 пудов свинца и 5 флагов. Дмитрий Борисов был застрелен на палубе шведского флагмана, а Иван Рябов выбросился за борт и вплавь добрался до берега, после чего был засажен в острог за самовольный, вопреки указанию воеводы, выход в море [29].

Князь Прозоровский, следует признать, действовал более в духе своего общества, нежели царь Петр. Он, конечно, доволен поступком рыбаков и даже избавляет Рябова от причитавшихся ему батогов, но не разделяет восторга Петра. Будь на месте Ивашки с Митькой, думал воевода, Сидорка с Карпушкой, то, наверное, тоже не оплошали бы; чего же ради смотреть на Рябова как на чудо морское? За выполнение долга не требуется особой благодарности.

Европейский взгляд, выраженный А. Фрикселем, прямо противоположен первому. Характеризуя действия рыбаков как предательские, он подразумевает, что Рябов с Борисовым поступили бы разумно и порядочно, если бы указали шведам слабые места русской обороны и, пересчитав добросовестно заработанные деньги, с низким поклоном удалились. Разные шкалы этических ценностей действуют на западной и на восточной частях одного континента.

Петр попытался применить европейское понятие героизма к российской действительности, но, наверное, не был понят окружающими. Его подданные классического образования не имели, Тита Ливия не читали, а поэтому приняли Горация Коклеса скорее всего за одного из тех лихих голландских капитанов, с которыми любил бражничать государь.

Вообще в этой стране было неведомо, что такое героизм в том смысле, как его понимали на Западе. Мост через реку Каланэбра в Эстляндии шведы успели облить горючей смесью и поджечь до подхода русских. По приказу Петра солдаты, бросив на горящие мостовые клети бревна, ползком перебираются по ним на другую сторону и штыковым ударом выбивают шведов из предмостного укрепления [30]. Первоисточник сухо сообщает об этом бое местного значения и не упоминает, были ли после него розданы награды: такое поведение солдат в порядке вещей. Было бы очень трудно растолковать прошедшим через огонь гренадерам сущность героического.

Героизм в его классическом понимании всегда есть исключение из правила. Герой, то есть сын бога, полубог, совершает непосильные простым смертным деяния. Он возвышается над толпой, которая служит пьедесталом для его неповторимой личности. Но такая компания вряд ли подходит скромному Ивану Рябову, и на пьедестале он должен чувствовать себя не слишком удобно.

Со времен Петра понятие героизма все же вошло в обиход русской мысли, но при этом оно обрусело, потеряло первоначальную исключительность. Антитеза между героем и толпой как-то незаметно стерлась, и на ее месте появилось маловразумительное для европейца словосочетание «массовый героизм», то есть что-то вроде исключения, которое одновременно является и правилом» (С. 82-84).

«Уинстон Черчилль находил, что русские всегда грешили идолопоклонством по отношению к своему государству.(…). И его можно понять: никогда со времен Вильгельма Завоевателя островное королевство не подвергалось иностранному вторжению, никогда Темза не бывала запружена трупами лондонцев и никогда страна не испытывала тех ужасов войны, которые пережила русская земля.

«Каждый русский сознает себя частью всей державы, — пишет А.И. Герцен, — сознает родство свое со всем народонаселением. Оттого-то, где бы русский ни жил на огромных пространствах между Балтикой и Тихим океаном, он прислушивается, когда враги переходят русскую границу, и готов идти на помощь Москве так, как шел в 1612 и 1812 годах» [31].

Н.Г. Чернышевский отмечает, что… «Распадение Руси на уделы было чисто следствием дележа между князьями… но не следствием стремлений самого русского народа. Удельная разрозненность не оставила никаких следов в понятиях народа, потому что никогда и не имела корней в его сердце…» [32].

Эта особенность русского народа хорошо сознавалась и его врагами, если только злоба не застилала их глаз. Так, князь Бисмарк предостерегал сторонников нападения на Россию: «Об этом можно было бы спорить в том случае, если бы такая война действительно могла привести к тому, что Россия была бы разгромлена. Но подобный результат даже и после самых блестящих побед лежит вне всякого вероятия. Даже самый благоприятный исход войны никогда не приведет к разложению основной силы России, которая зиждется на миллионах собственно русских… Эти последние, даже если их расчленить международными трактатами, так же быстро вновь соединятся друг с другом, как частицы разрезаемого кусочка ртути. Это неразрушимое государство русской нации, сильное своим климатом, своими пространствами и ограниченностью потребностей…» [33].

Вот, собственно, ключ к пресловутой русской загадке. Он кроется в особом отношении русского народа к своему государству, в безусловном служении ему… Русские «чувствуют себя частицей одной державы». Для нее, если требовалось, они оставляли на произвол судьбы нажитое добро, поджигали свои дома, оставляли на гибель родных и близких, отдавали ей столько крови, сколько нужно, чтобы вызволить ее из беды. Взамен платы не спрашивали — они не наемники. Таким-то узлом и завязалась Россия» (С. 85-86).

 

Из четвёртой главы первой части «Многонациональная Россия»

«…Российская держава…, следует отметить черты общности между ней и любой другой европейской или азиатской многонациональной империей.(…).

Завоевание Россией Средней Азии не может быть, конечно, поставлено на одну доску с имперским подвигом маленькой Англии, которая заглотала, не поперхнувшись, огромную Индию. Кровавые страницы истории «замирения» Кавказа отнюдь не превосходят по своей жестокости трагическую хронику «умиротворения» Алжира. Ермак, громивший Сибирское ханство, Хабаров, разорявший мирные поселения по берегам Амура, Атласов, убитый его же казаками за жестокость в обращении с камчадалами, не идут в сравнение с кровавыми злодеяниями Писсаро и Кортеса. Вообще по части «колониальной романтики» России трудно тягаться с Западом, и недаром в русской литературе, совсем не бедной талантами, не нашлось места для подражания Редьярду Киплингу.

Своеобразие многонациональной России лежит в иной плоскости. Первое ее отличие от империй Запада заключается в том, что своим возникновением она обязана не только и даже, быть может, не столько завоеванию, сколько мирной крестьянской колонизации и добровольному присоединению к ней нерусских народов.

Испания завоевана вестготами, завоевана арабами, а затем снова отвоевана в ходе Реконкисты. Британия завоевана англами и саксами, Англия завоевана норманнами. Галлия завоевана франками. Германия мечом и огнем берет у славян добрую половину своих земель, расположенных к востоку от Эльбы. Волны завоевателей несколько раз проходят по Италии. Повсеместно победители либо истребляют побежденных полностью, как предположительно сделали англосаксы с бриттами, немцы (не предположительно) — с пруссами и т. д., либо ограничиваются истреблением местной родовой аристократии и возникающего феодального класса и сами занимают его место (норманны в Англии, франки в Галлии и т.д.). В обоих случаях народ-победитель, народ-господин ставит между собой и покоренными или истребляемыми врагами кастовые преграды. И те же самые черты, усугубленные расизмом, четко проявляются при создании европейских заморских колониальных империй.

Славяне расселяются по Восточно-Европейской равнине, мирно обтекая островки угро-финских племен, оторвавшихся от своего основного этнического материка. Между пришельцами и коренным населением не возникает отношений господства и подчинения; редко случаются вооруженные столкновения, ибо земли, основной предмет эксплуатации со стороны славянских поселенцев, обширны, заселены крайне редко и не представляют собой сельскохозяйственной ценности в глазах финнов, охотников и рыболовов. Славянская община постепенно включает в себя на равных основаниях угро-финские поселения. «Повесть Временных лет» рассказывает, что в «призвании варягов» наряду со славянскими племенами принимала участие финская чудь — никакого намека на неравенство между различными этническими группами сообщение не содержит. Варяги, со своей стороны, удивительно быстро смешиваются с возникающим из среды славянской племенной аристократии феодальным классом. Никаких перегородок, подобных тем, что воздвигли победители норманны между собой и побежденными англосаксами, здесь не было. На юге и юго-востоке, 8 приграничной с «диким полем» полосе, та же самая картина: тюркские племена берендеев, черных клобуков, торков, выброшенные из степи жестокой конкуренцией за пастбища со своими сородичами, оседают, с позволения киевских князей, среди славянского населения. Говоря в целом, в Киевской Руси классовое размежевание раннего феодального общества, его сословная градация проходят не по этническим границам.

Великороссия, возникшая из пепла и развалин Древней Руси, воспринимает по наследству ее могучую пластическую силу. Вот как, к примеру, шло освоение русскими и обрусение обширной области, прилегавшей к Студеному морю, то есть к Белому и Баренцеву морям. «Свое привычное земское устройство, — пишет историк С. Ф. Платонов в очерке «Прошлое Русского Севера», — русские поселенцы прививали и туземцам, когда крестили «дикую лопь» или «корельских детей» в православную веру. Корел и лопарь, принимая христианство, вместе с новой верой и русским именем принимали и весь облик русского человека, «крестьянина», складываясь в погосты вокруг церкви или часовни, и начинали жить русским обычаем в такой мере, что по старым грамотам нет возможности отличить коренного новгородца от инородца-новокрещена» [1]» (С. 88-90).

«Чем дряхлее становилась Российская империя, тем сильнее в стране был национальный, политический и экономический гнет самодержавия — он все более тормозил развитие народов, населяющих империю, царская администрация все беззастенчивей грабила коренное население» (С. 92).

«На смену людям талантливым, энергичным и честолюбивым пришли обыкновенные чиновники, и они начали с того, что стали вводить новые методы «русификации». А их «помощь» новому краю выражалась в том, что они беззастенчиво отбирали землю как у туземцев, так и у своих соотечественников — русских переселенцев.

…Земля, официально значившаяся свободной для пользования, на протяжении многих поколений находилась во владении местных башкир либо русских поселенцев, приехавших сюда годы назад из внутренних губерний.(…). Некто Юзефович, например, купил имение в 1017 десятин за 4804 руб. и перепродал его крестьянам за 25 тыс. руб. Другой уплатил в казну за имение 506 руб., а несколько дней спустя перепродал крестьянам за 15 тыс. руб…

Разумеется, лишь немногие крестьяне были в состоянии платить такие арендные деньги за свою собственную землю. И тогда оставалось либо выселяться, либо идти в своего рода крепостную зависимость, т. е. работать даром в имениях своих новых бар в счет оплаты за ту частицу земли, которую те соблаговолят выделить. Так вся масса сельского населения в этих губерниях была доведена до полного разорения, нищеты и голода» [5]» (С. 93-94).

«Русские крестьяне, поднимая целину, распространили Россию от Прибалтики до Тихого океана, от Белого моря до песков Средней Азии. Ни у одного земледельческого народа, будь то в Поволжье, на берегах Балтики, в Закавказье, в бассейне Амударьи и Сырдарьи, землю не отобрали.

В этом смысле образование гигантской России явилось прямым продолжением и воспроизведением процесса образования в междуречье Оки и Волги этнического ядра Великороссии.

Нигде русские переселенцы не ущемили жизненно важных интересов и кочевого населения: степь широка, в ней места хватало и для русского поля, и для пастбищ скотоводов. Напротив, в страшные годы бескормицы и массового падежа скота русское зерно и мука становились серьезным подспорьем в жизни кочевых племен.(…). Не было причин, материальных причин к тому, чтобы русские крестьяне и казаки становились в непримиримо враждебные отношения к нерусским народам, и не было причин для яростной, слепой ненависти с другой стороны. Нигде русская община не напоминает английскую колонию, нигде не держится обособленно-высокомерно по отношению к «туземцам», повсеместно она органично врастает в окружающую иноплеменную среду, завязывает с ней хозяйственные, дружеские и родственные связи, повсеместно, срастаясь с ней, служит связующим звеном между нерусскими и Россией. Не было комплекса «народа-господина», с одной стороны; не было и реакции на него — с другой, а потому вместо стены отчужденности выковывалось звено связи.

Другой характерной и отличительной чертой Московского государства и Российской империи было действительно добровольное вхождение в их состав целого ряда народов, заселяющих огромные области: Белоруссии, Украины, Молдавии, Грузии, Армении, Кабарды, Казахстана и др. История никакой иной европейской или азиатской империи не знает ничего подобного. Вестминстерский дворец, скажем, никогда не видел в своих стенах посольства, прибывшего с просьбой о включении своей страны во владения британской колонии. А для палат Московского Кремля не были редкостью сцены вроде следующей.

В 1658 году царь Кахетии Теймураз I рассказывает Алексею Михайловичу и боярской думе горестную историю своей семьи. Ее запись сохранилась в бумагах Посольского приказа. «Когда мать моя с внуком приехала к старому шаху (Ирана), — говорил Теймураз, — и била челом, чтобы он взял внука в аманаты (заложники) и брал с государства дань, а разорения не чинил, то шах сказал моей матери, чтобы она послала и другого своего внука Леона, а он, шах, которого внука в аманаты захочет, того и возьмет, а другого отпустит. Моя мать взяла и другого внука Леона, но шах матери моей и детей не отпустил, а прислал к ней, чтобы она обусурманилась (приняла ислам)… Она отказала (сказав), что отнюдь веры христианской не отбудет. Тогда шах отдал ее под стражу и велел мучить: сперва велел сосцы отрезать, а после закаленными острогами исколоть и по суставам резать; от этих мук мать моя пострадала за Христа до смерти, а тело украл и привез ко мне доктор француз; детей же моих обоих шах извалошил (кастрировал), и теперь они у него» [7]. После этих слов Теймураз бросился в ноги к русскому царю, умоляя принять несчастный народ Кахетии под свою высокую руку и спасти его от окончательного истребления» (С. 94-96).

«…Далекой Кахетии помогли чем смогли: послали пушки, пищали и порох, денег и соболиной казны, иконы (среди них одну «чудотворную») и монахов для наставления в православии. Еще раньше государевым послам, направлявшимся в Персию, были даны указания отвращать шахский гнев от грузинских земель всеми средствами, включая предоставление широких льгот персидским купцам в торговом договоре.

…По отношению к иноверцам всякая мораль отбрасывалась, …неприкрытое насилие, каждодневный произвол и массовый террор в случае возмущения» (С. 96).

«По времени возвышение Москвы совпало с падением Константинополя, а потому и роль политического оплота православия немедленно перешла от Византии к Московии. Женитьба Ивана III на Софье Палеолог, которая передала своему супругу и потомству права на корону византийских императоров, лишь добавила юридическую санкцию к действительному положению дел.(…) …Вся вселенская православная церковь указывала на Московский Кремль как на «твердыню истинной веры», как на последнюю надежду всех угнетенных, гонимых и страждущих православных христиан.

Историческая роль покровительницы единоверных народов воспринималась Россией вполне серьезно. В деле освобождения от варварского турецкого владычества Сербии, Черногории, Греции, Болгарии, Румынии был весомый вклад и русской кровью.

То же самое можно сказать и в отношении тех народов, которым суждено было войти в состав Российского государства.

Впервые Кахетия обратилась за помощью к России в 1587 году, то есть за 70 лет до приезда в Москву Теймураза. Его предшественник, царь Александр, «бил челом со всем народом, чтобы единственный православный государь принял их в свое подданство, спас их жизнь и душу» [8]. Просьба была уважена. В грузинские крепости были введены московские стрельцы с «огненным боем», то есть с пушками и пищалями. Это было сделано в ущерб экономическим интересам России. Московия в обмен на меха покупала в Персии шелк и затем с большой выгодой перепродавала его на Запад. От этой важной статьи доходов в государевой казне пришлось на время отказаться, так как шахиншах почел себя обиженным тем, что русские вторглись в его вассальное владение. Но вскоре в самой Кахетии произошел переворот в пользу персидской ориентации. Царь Александр был убит его сыном, который принял ислам, впустил персидские войска в страну и предложил русским вернуться восвояси — почти все они погибли на обратном пути от нападений горцев-мусульман. (Такой поворот, кстати сказать, не предотвратил страшного разгрома, которому подверг Кахетию шах Аббас в 1614 году.)» (С. 97-98).

«В близкой ли Рязани или в далекой Кахетии действовали одновременно центростремительные и центробежные силы и стремления. Из их противоборства и рождались попеременно местные «приливы» к Москве и «отливы» от нее. Легко различить общие фазы таких политических циклов, которые, повторяясь и затухая, вели к полному государственному объединению: обращение к Москве за военной помощью; помощь получена, и кризис преодолен; военное присутствие Москвы (России) начинает тяготить, появляется стремление освободиться от политической зависимости; восстановление домосковского статус-кво чаще всего в союзе с прежними врагами; возобновление, как правило, в гораздо более острой форме старого кризиса; возвращение к Москве.

История воссоединения Украины с Россией служит нагляднейшим тому примером. Богдан Хмельницкий, как и казачьи вожди до него, не раз обращался к России с просьбой о присоединении. Московское правительство долго колебалось и, каким бы самодержавным оно ни было, не решалось самостоятельно, без совета «со всей землей», начинать войну против сильнейшей Речи Посполитой. Созываются два Земских собора в 1651 и в 1653 годах. Колебания и нерешительность Москвы более чем понятны: отношения между Польшей и Швецией, блокировавшей выход России к Балтике, накалились до предела. Разрыв между ними стал неизбежен, что давало царю возможность в союзе с Речью Посполитой разрешить наконец ливонский вопрос. После тяжких поражений Московия копила свои боевые силы именно для борьбы в Прибалтике, а тут мольба о помощи терзаемой Украины!

Все же Земский собор 1653 года высказывается за принятие Малой Руси «под высокую руку государя всея Руси», и едва окрепшая Россия вновь вступает в четырнадцатилетнюю войну. Удар царских войск в белорусском направлении приковывает туда основные польские силы, что позволяет казакам очистить от панов всю Украину. Вторая фаза завершена, начинается третья.

Преемник Богдана Хмельницкого гетман Выговский поднимает призывом к самостийности против «москалей» малороссийские города, которые изгоняют иногда подобру-поздорову, а иногда и вооруженной рукой царские гарнизоны. Сам он вместе с крымским ханом громит под Конотопом дворянскую московскую конницу. После такой победы «самостийность» по отношению к Москве немедленно оборачивается зависимостью от Польши, которая спешит признать привилегии казачьей старшины, чтобы вернуть под панский гнет рядовых казаков и украинское крестьянство. Все возвращается на круги своя.

Начинается новый цикл. «Черная рада», то есть такая, на которой присутствует «черный люд», сбрасывает Выговского, избирает гетманом Юрия Хмельницкого, бьет челом перед царем о возобновлении «статей» Переяславской рады и о помощи против Польши. Московское войско вновь вступает в Украину, но и оно, преданное казацкой верхушкой, вынуждено капитулировать перед поляками под Чудновом (1660 г.).

Потом были новые рады, новые гетманы (иногда по два, по три враз), новые челобитья и новые измены. Дело дошло до того, что крымские татары, эти верные союзники в борьбе за самостийность, не стеснялись уже обменивать между собой пленных украинских девушек и женщин прямо под окнами гетманского дома. Растерзанная междоусобицами Украина являла собой одну сплошную руину. Позднее украинские историки так и назовут этот смутный период — «руиной».

А вот выход из смуты и конец последнего цикла. Украинские города просят московское правительство ввести в них войска. Москва, ссылаясь на прошлые «воровство и измены», отказывается. Тогда малороссийские мещане просят царя править ими «по всей его государевой воле» так же, как и всеми прочими городами царства. Иными словами, «статьи» Переяславской рады, гарантирующие самоуправление в границах Магдебургского права для украинских городов, перечеркиваются самими украинцами. На этих условиях, то есть на условиях безусловного подчинения, царская Россия возвращается на Украину. Теперь ей уже никакой Мазепа не будет страшен: ни мещанство, ни казачество за ним не пойдут. Он станет прежде всего врагом самого украинского народа [9].

Укажем еще раз: в отличие от империй Запада Российская империя в большей своей части возникла не как результат завоевания. Ну а в меньшей? Пусть в порядке самообороны, но Россия разрушила силой татарские ханства, образовавшиеся из обломков Золотой Орды. Были потом и война против кавказских горцев, и присоединение, мирное и немирное, Средней Азии. Конечно, все это носило характер завоеваний. Но даже в этой, меньшей, части Россия не слишком походила на западные колониальные державы.

Вскоре после захвата царской Россией Коканда, Бухары и Хивы по ее новым, среднеазиатским, владениям совершил путешествие маркиз Керзон (в скором будущем — британский вице-король Индии, министр иностранных дел Великобритании, лорд). На основании личных впечатлений он пришел вот к какому выводу относительно коренного, по его мнению, различия между ростом Российской империи и европейской заморской экспансией:

«Завоевание Средней Азии — это завоевание восточных народов восточным же, одноплеменным с ними, народом. Это сплав твердого металла со слабым, а не вытеснение неблагородного элемента более чистым. То не цивилизованная Европа отправилась на покорение варварской Азии. То не крестовый поход девятнадцатого века с его нравственными методами. Это варварская Азия после некоторого пребывания в Европе (имеется в виду, конечно, Россия. — Ф. Н.) возвращается по собственным следам к своим родственникам» [9a].

В этих словах весь Керзон, расист и русофоб. И русофоб в значительной, если не в преобладающей, степени именно потому, что расист. То, что он назвал «вытеснением неблагородного элемента более чистым», а мы предпочитаем называть пусть менее красиво, но зато более точно — геноцидом, действительно служило характерным признаком колониальной экспансии Запада в целом. Во всяком случае, политика «вытеснения» туземцев с их родных земель проводилась повсюду, куда ступала нога европейца. При этом «благородный» европейский элемент либо преуспевал в этой своей «цивилизаторской миссии», либо должен был быть выброшен «неблагородной туземной средой». Третьего дано не было: никаких «сплавов»!

Будущему вице-королю Индии было, разумеется, ясно, что «вытеснить» ее коренное население, исчислявшееся десятками миллионов, при всех стараниях британской колониальной администрации все же не удастся, что дальнейшее развитие событий там пойдет, как это ни горько признать, по второму варианту. Отсюда щемление сердца. И отсюда же ненависть к России, которую, очевидно, «минует чаша сия». Если бы Россия вытеснила тюркский «элемент» из плодородных оазисов в пески пустынь Каракумы и Кызылкум, заменив его русскими переселенцами, — вот тогда ее приняли бы в семью европейских народов, а ее «подвиг» был бы признан «крестовым походом девятнадцатого века с его нравственными методами». Но этого-то как раз и не было сделано! Вот почему ее называли «варварской Азией», которую тоже нужно вытеснить из Европы, а если можно, то и с белого света каким-нибудь более чистым, без всякой «примеси» арийским элементом.

Не требовалось Клермонского собора ради организации «маленьких крестовых походов», которые велись повсеместно как бы сами собой. В.И. Ленин дал им поистине клеймящую характеристику:

«…Возьмите историю тех маленьких войн, которые они (империалистические государства. — Ф.Н.) вели перед большой, — «маленьких» потому, что европейцев в них гибло немного, но гибли зато сотни тысяч тех народов, которых душили, которые с их точки зрения даже народами не считаются (какие-то азиаты, африканцы — разве это народы?); с этими народами вели войны такого сорта: они были безоружны, а их расстреливали из пулеметов. Разве это войны? Это ведь, собственно, даже не войны, это можно забыть. Вот как подходят они к этому сплошному обману народных масс» [10].

При всей жестокости классовой политики царского самодержавия по отношению к так называемым «инородческим» народам она в отличие от колониальной политики Запада не вела к физическому уничтожению местного населения. Герцен, одним из первых подметивший особенность развития России вширь, так писал, сравнивая методы российской и американской колонизации: «Но Россия расширяется по другому закону, чем Америка; оттого, что она не колония, не наплыв, не нашествие, а самобытный мир, идущий во все стороны, но крепко сидящий на собственной земле. Соединенные Штаты, как лавина, оторвавшаяся от своей горы, прут перед собой все; каждый шаг, приобретенный ими, — шаг, потерянный индейцами. Россия… как вода, обходит племена со всех сторон, потом накрывает их однообразным льдом самодержавия…» [11].

В подтверждение мысли Герцена приведем описание взаимоотношений между коренным сибирским и пришлым русским населением в труде современного советского историка А. А. Преображенского:

«Сосуществование их (народов Сибири) с поселениями русских трудовых людей, увеличение общей численности нерусского населения за это время (исследование охватывает период с конца XVI до XVIII века включительно. — Ф.Н.) — факты, доныне никем не опровергнутые»» (С. 98-103).

«Многоукладность экономического быта пришлого русского населения, преимущественно крестьянский характер колонизации, в общем и целом довольно последовательно проводимая царским правительством охранительная политика по отношению к ясачным людям — эти и другие факторы облегчали совместную жизнь русского и нерусского народов в рамках единой государственности» (С. 103-104).

«Ко времени появления англичан в Северной Америке насчитывалось 2 миллиона индейцев, к началу XX века их осталось не более 200 тысяч [13]. В русской Сибири писцовые книги в тот же самый период указывают на неуклонный рост ясачного, то есть коренного, населения [14]. Демократически избранные законодательные собрания колоний Новой Англии назначают цену за каждый доставленный индейский скальп от 50 до 100 ф. ст. — плата варьировала в зависимости от того, снят ли скальп с взрослого мужчины-воина, или с женщины, или с ребенка [15]. Между тем «варварское и тираническое» московское правительство проводит охранительную политику по отношению к нерусским сибирским народам. К примеру, царский указ от 1598 года запрещает местным русским властям брать у тюменских татар подводы для гонцов, освобождает от ясака татар и вотяков бедных, старых, больных и увечных, предписывает зачислять в стрельцы крестившихся ясачных людей, что также влекло за собой освобождение от ясака [16].

Русское государство, постоянно страдающее от недостатка как рабочих рук, так и рук, умеющих владеть мечом и копьем, стремится не вытеснить, а, напротив, поставить себе на службу людские ресурсы побежденного противника. Потому-то Россия, отстаивая свое существование, никогда не вела войн на истребление. Она предпочитала превращать бывших врагов в своих верных слуг.

Великий литовский князь Ольгерд трижды пытался копьем добыть Московский Кремль, а его сыновья уже служат Москве, да как служат! Ольгердовичи во главе своих литовско-русских дружин покрыли себя славой на Куликовом поле. Летопись с похвалой отзывается и о храбрости бывшего татарского мурзы Мелика, командовавшего в той же битве русским Сторожевым полком [17]» (С. 104-105).

«Ту же самую политику проводит Московия и по отношению к своим нерусским противникам, оттого родословные русского боярства производили на Ключевского впечатление «этнографического музея»: «Вся русская равнина со своими окраинами была представлена этим боярством во всей полноте и пестроте своего разноплеменного состава, со всеми своими русскими, немецкими, греческими, литовскими, даже татарскими и финскими элементами» [18]. Здесь, очевидно, вопрос об этнической «чистоте» и сравнительном «благородстве» или «низости» национальных элементов никогда не поднимался. Напротив, Иван Грозный с гордостью писал шведскому королю: «Наши бояре и наместники известных прирожденных великих государей дети и внучата, а иные ордынских царей дети, а иные польской короны и великого княжества литовского братья, а иные великих княжеств тверского, рязанского и суздальского и иных великих государств прироженцы и внучата, а не простые люди» [19].

Литовские Гедиминовичи мечтали стать господами всей русской земли — они ими стали, превратившись в русских князей Патрикеевых, Голицыных, Куракиных и других, которые в московской иерархии заняли место лишь ступенькой ниже Рюриковичей. И они повели русскую рать на Вильно. Ливонский крестоносный орден видел смысл своего существования в борьбе против неверных и в натиске на Восток; в этом смысле Иван Грозный предоставил ему столь широкое поле действий, о котором самые смелые и честолюбивые магистры не смели и мечтать. Царь поселил пленных рыцарей вдоль Оки, чтобы они с мечом в руке стояли против татарских орд, защищая границы Московского государства, а заодно и европейскую христианскую цивилизацию. Под московским кнутом рыцари очень скоро возродили свою утраченную было ими воинскую доблесть, и Грозный пожаловал многих из них за исправную службу, испоместив под столицей и включив в отборную «тысячу» московского дворянства. Других «дранг нах Остен» увлек еще дальше. В отряде воеводы Воейкова, которому пришлось после гибели Ермака добивать хана Кучума, русские стрельцы и казаки составляли лишь ядро; большая часть была из служилых татар, пленных литовцев, поляков и немцев. Далеко в Сибирь от стен Ревеля и Риги занесло свой крест крестоносное воинство. Но и обратно, то есть с Востока на Запад, под знаменем Москвы шли вольные дети степей. Касимовские, ногайские и казанские татары вторгаются во владения Ордена и доходят до Балтийского моря. Итак, все действуют в соответствии со своими природными наклонностями, унаследованными от предков стремлениями, заветными желаниями.

Кстати сказать, после завершения Ливонской войны пленные немцы, поляки, литовцы, латыши, эстонцы получили возможность вернуться на родину. Эмиссары польского короля разыскивали их по всем русским городам и весям, следя за тем, чтобы не чинилось никаких препятствий к их репатриации, однако лишь меньшая их часть пожелала уехать. После Северной войны порядком обрусевшие в плену солдаты и офицеры Карла XII отказываются возвратиться в Швецию. После войны 1812–1813 годов та же картина: пленные французы в большей своей части остаются в России навсегда.

Даже верность исламу не препятствовала достижению высокого служебного положения в Московском государстве. Иван III, отправляясь в поход на Новгород, оставляет управлять землею и стеречь Москву татарского царевича Муртазу — имя показывает ясно, что его владелец остался мусульманином.

Коренному населению Казанского ханства не грозило насильственное обращение его в христианство после падения Казани. Первому архиепископу, отбывающему в недавно завоеванный город, в Кремле даются совершенно четкие указания: «страхом к крещению отнюдь не проводить, а проводить только лаской»; [20]. Москва, очевидно, была гораздо больше заинтересована в том, чтобы сабли казанских татар, хотя бы и мусульманские, были на ее стороне, нежели в православной «чистоте» города.

В следующем, XVII веке послы Алексея Михайловича разъясняют в Варшаве: «…Которые у великого государя подданные римской, люторской, кальвинской, калмыцкой и других вер служат верно, тем никакой тесноты в вере не делается, за верную службу жалует их великий государь» [21]. Европейцы, к этому времени уже получившие от Генриха IV и Ришелье первые уроки веротерпимости, одобряли подобный подход московского правительства к «римской, люторской и кальвинской» верам, но не к «калмыцкой» и не к «татарской». Яков Рейтенфельс, проживший в Москве с 1671 по 1673 год, с явным отвращением пишет о том, что там «татары со своими омерзительными обрядами… свободно отправляют свое богослужение» [22]. В XVIII веке Петр I в воинском уставе наставляет своих генералов, офицеров и солдат: «Каковой ни есть веры или народа они суть, между собой христианскую любовь иметь» [23]» (С. 106-108).

Лорд Керзон писал:

«Россия… Русский… не уклоняется от социального и семейного общения с чуждыми и низшими расами. Его непобедимая беззаботность делает для него легкой позицию невмешательства в чужие дела; и терпимость, с которой он смотрит на религиозные обряды, общественные обычаи и местные предрассудки своих азиатских собратьев, в меньшей степени итог дипломатического расчета, нежели плод врожденной беспечности. Замечательная черта русификации, проводимой в Средней Азии, состоит в том применении, которое находит завоеватель для своих бывших противников на поле боя. Я вспоминаю церемонию встречи царя в Баку, на которой присутствовали четыре хана из Мерва… в русской военной форме. Это всего лишь случайная иллюстрация последовательно проводимой Россией линии, которая сама является лишь ответвлением от теории «объятий и поцелуев после хорошей трепки» генерала Скобелева. Ханы были посланы в Петербург, чтобы их поразить и восхитить, и покрыты орденами и медалями, чтобы удовлетворить их тщеславие. По возвращении их восстановили на прежних местах, даже расширив старые полномочия… Англичане никогда не были способны так использовать своих недавних врагов» [24]» (С. 108).

«…Московское царство было неправовым государством, требовавшим от своих подданных военной службы и тягла, но не предоставлявшим им взамен прав. Но там, где не было прав, не могло быть и неравенства в правах. Русское бесправное население не могло смотреть свысока на новых, нерусских, подданных; в условиях непрекращавшейся борьбы на два-три фронта всякий встающий в строй или впрягающийся в общее тягло быстро становился товарищем. Встающий в строй сливался с правящим классом, трудовые же массы разных народов также постепенно сближались и смешивались друг с другом. Россия росла сплочением народов, причем собственно русский элемент с природной пластичностью играл роль цемента, соединяющего самые разнообразные этнические компоненты в политическую общность. Мозаичная Российская империя обладала перед лицом внешних угроз твердостью монолита.

На совсем иных основаниях строились многонациональные империи Запада. Отношения между английскими, французскими, голландскими и т. д. плантаторами и их работниками, отношения между остзейскими баронами и эстонскими и латышскими крестьянами, между польской шляхтой и ее белорусскими, украинскими и литовскими холопами, между французскими колонистами и алжирскими феллахами, между израильтянами и палестинцами, между английскими поселенцами и коренным населением Ирландии и т. д. — все это не более чем вариации на одну и ту же тему отношений между победителями и побежденными, между народом господ и народом рабов. Великолепным символом такого рода межнациональных отношений служат ежегодные демонстрации оранжистов в Ольстере.

В 1690 году англичане под предводительством Вильгельма Оранского нанесли поражение ирландским католикам, и с тех пор каждый год в день битвы проходят они сплоченными колоннами по улицам североирландских городов, демонстрируя свою силу, волю к господству, бросая свое ликование и презрение в лицо сыновей, внуков, правнуков, праправнуков побежденных. И так везде, где в области отношений между народами торжествуют принципы западной цивилизации. Друг против друга стоят народы господствующие, ревниво цепляющиеся за малейшие привилегии, которыми отделяют себя от людей «низшего сорта», и народы побежденные, подавленные, унижаемые ежедневно, ежечасно, но сжимающие кулаки и ждущие своего часа, чтобы свести счеты.

Почти хрестоматийным считается утверждение, что угнетенная нация стремится сбросить с себя зависимость при первом удобном случае. Так, ирландцы всегда смотрели на любого противника Англии как на своего естественного союзника и оказывали посильную помощь всякой антибританской борьбе, следуя правилу: «Враг моего врага — мой друг». Исходя из этой общепризнанной истины, легковерный историк, приступающий, например, к изучению Смуты в Русском государстве, должен априорно заключить, что Казань, еще хорошо помнившая свою самостоятельность и вековую вражду с Москвой, постаралась воспользоваться тем обстоятельством, что Московское государство переживало глубочайший кризис. Но вот он углубляется в первоисточники и обнаруживает документ, гласящий:

«Митрополит, мы и всякие люди Казанского государства согласились с Нижним Новгородом и со всеми городами поволжскими, с горными и луговыми (то есть по обоим берегам Волги. — Ф. Н.), с горными и луговыми татарами и луговою черемисою на том, что нам быть всем в совете и соединении, за Московское и Казанское государство стоять».

Казанский митрополит, глава русского национального меньшинства, обращается к татарам и марийцам с призывом освободить Москву от поляков — и они, мусульмане и язычники, толпами вливаются в ополчение Минина и Пожарского.

В 1812 году татарская, башкирская и калмыцкая конница снова идет на помощь Москве. Что-то не видно здесь того непримиримого антагонизма, который бросается в глаза на любой из страниц многовековой истории англо-ирландских отношений.

Россия никогда не была матерью-родиной только для русских, а для остальных народов злою мачехой. Еще задолго до присоединения Армении к Российской империи армяне чувствовали себя в Астрахани, Москве, Петербурге так же дома, как и на родных склонах Арарата.

Князь Багратион, рассорившись с Барклаем де Толли, просит военного министра: «Ради бога пошлите меня куда угодно… Вся главная квартира немцами наполнена так, что русскому жить невозможно и толку никакого нет» [25]. В следующем письме, озлобленный сдачей Смоленска, он восклицает:

«Скажите, ради бога, что наша Россия — мать наша — скажет, что так страшимся, и за что такое доброе и усердное отечество отдаем сволочам?.. Чего трусить и кого бояться?» [26].

Гордый потомок грузинских царей не отделял любви к родной Грузии от верности к общему отечеству всех россиян. Он не старался быть русским. Он им действительно был без всяких усилий со своей стороны, поскольку могучее чувство, объединявшее русский народ, владело и им. И то, что он был русским, нисколько не мешало ему оставаться грузином полностью — не было противоречия между тем и другим.

Великий русский писатель Н.В. Гоголь, отвечая на вопрос, кем он себя считает, украинцем или русским, пишет своей приятельнице:

«Сам не знаю, какая у меня душа, хохлацкая или русская. Знаю только то, что никак бы не дал преимущества ни малороссиянину перед русским, ни русскому перед малороссиянином. Обе природы слишком щедро одарены богом, и как нарочно каждая порознь заключает в себе то, чего нет в другой — явный знак, что они должны пополнить одна другую» [27].

А. И. Куприн, по свидетельству Бунина, больше всего гордился тремя вещами: во-первых, тем, что был русским офицером, во-вторых, тем, что приходился внуком татарскому хану; только на третье место он ставил свою литературную известность [28].

Нам, советским людям, чувствующим себя единым народом, несмотря на различие национальной принадлежности, связанным узами верности к единой великой Родине, не кажется особенно странным, что нечто схожее с этим чувством и с этим понятием долга обнаруживаем и в прошлом. Нам не кажется странным, что Куприн мог чувствовать себя одновременно татарином и русским, Гоголь — украинцем и русским, Багратион — грузином и русским и т. д. Не нужно упускать из виду, однако, что этот великий процесс межнационального синтеза, начавшийся в глубине веков, всегда представлялся буржуазному западному сознанию как нечто противоестественное, отталкивающее и непонятное. Ведь жителю насильственно германизуемой Богемии невозможно было чувствовать себя одновременно и чехом и немцем — приходилось выбирать. Для ольстерцев красивое слово «британец» начисто лишено смысла, ибо в условиях длящейся веками сегрегации, в атмосфере ненависти, царящей в отношениях между двумя общинами, можно быть либо англичанином и протестантом, либо ирландцем и католиком. Даже в двуязычном, немецком по крови и французском по культуре, Эльзасе, где Франция никогда не проводила политики ни насильственной ассимиляции, ни искусственной сегрегации, даже там быть немцем значило не быть французом и наоборот. О взаимоотношениях между несчастными «цивилизуемыми» азиатами, африканцами, краснокожими американцами, австралийскими аборигенами и «матерью-родиной» их колонизаторов говорить не приходится» (С. 108-112).

«Однако положение русских в России… отличалось от положения англичан в Британской империи, немцев в империи Габсбургов, японцев в империи Восходящего Солнца и т.д. В России бесправие не было уделом только «инородцев». Крепостное право являлось «привилегией» русских, украинцев и белорусов, то есть «природных русских», с правительственной точки зрения. Рекрутчина всей тяжестью ложилась на тех же «природных русских» и лишь в годы чрезвычайных наборов распространялась также на народы Поволжья [29]. Русский народ в «тюрьме народов» был не тюремщиком, но заключенным.

В любой многонациональной империи Запада даже низший социальный слой господствующей нации имеет ряд привилегий по отношению к подчиненному народу в целом. Последний клерк Ост-Индской компании чувствовал свое превосходство перед сиятельным махараджей; беднейший из французских колонистов в Алжире был бы до глубины души оскорблен, если бы его назвали феллахом, немецкий рабочий в Австро-Венгрии, интернационалист в теории, все же голосовал против приема чешских, польских, хорватских пролетариев в его, немецкий, профсоюз, в его, немецкую, социал-демократическую партию. Националистические предрассудки…» (С. 112-113).

«Моральные нормы, обязательные в отношениях между членами господствующей общины, теряют всякую силу при их сношениях с представителями низшей общины. Р. Киплинг отмечает, что нравственные запреты, действующие в метрополии, сами собой отпадают к востоку от Суэца. В своей «Истории английской революции» Гизо описывает, с каким напряженным вниманием и сочувственным интересом все английское и шотландское общество следило за судебным процессом по делу маркиза Монтроза и его четырех сподвижников: обсуждались юридические тонкости судопроизводства, заботились о праве на защиту подсудимых, передавали последние слова, с которыми осужденные приняли смерть на эшафоте, и т.д. В то же самое время ирландцев, таких же сторонников Стюартов, как и Монтроз, без всякого суда и следствия, едва они попадали в плен, десятками связывали и топили в море, сотнями расстреливали, вешали, рубили головы. На эти массовые казни никто в английском обществе не обращал внимания. Говорить о них было просто неприлично.

Непреодолимая пропасть между нациями господствующей и подчиненной, замкнутость каждой из них в самой себе исключает классовую солидарность между эксплуатируемыми классами обеих наций. Алжирская коммуна, провозглашенная вслед за Парижской в 1871 году, не разделила ее славной и трагической судьбы; французские пролетарии и ремесленники города Алжира сложили оружие перед эмиссаром Версаля, когда он разъяснил им, какой опасности подвергают они свое национальное господство над мусульманами [30]. Габсбурги без труда давили непокорные Милан и Венецию копытами венгерской конницы, заливали пожар восстания в Вене славянской кровью, царили в чешской Праге, опираясь на немецкое меньшинство, — и немецкие горожане и крестьяне не шли на объединение со своими иноплеменными братьями по классу для общей борьбы против феодального деспотизма.

Вот такой гнусности российская история никогда не знала. Русский народ никогда не чувствовал себя господином других народов, никогда не придерживался двойной морали, никогда не стремился отгородиться от иноплеменников. И судьба его была неотделима от них.

При Екатерине I обер-прокурор Ягужинский докладывал Сенату, что русские крепостные (заметим для себя — представители господствующей нации) не то что дворами, а целыми деревнями снимаются с места, «бегут. в Башкирию, чему и заставы не помогают» [31]. Многие из них спускаются к Каспию, усиливая собою непокорную казацкую голытьбу, занимаются промыслами беспошлинно, чем наносят ущерб государственной казне, якшаются с соседними калмыцкими ордами и без соизволения православной церкви берут у них девок в жены» (С. 113-114).

«Вокруг русского ядра повстанцев Пугачева сплотились и башкиры, и калмыки, и татары, и чуваши, и мари, и мордва. Ничего подобного ни в самой Европе, ни в ее колониях никогда не было, но в России такое случалось и прежде, произойдет и позднее — в годы великой революции и гражданской войны» (С. 114).

 

Из введения ко второй части книги «Верность истории»

«Если франкская империя Каролингов при Пуатье положила предел распространению последней волны арабских завоеваний, если немецкие рыцари Священной Римской империи без особого напряжения сил остановили венгерскую кочевую экспансию в Центральной Европе, этот последний всплеск великого переселения народов, то Киевская Русь, вставшая плотиной на пути грозного миграционного потока из глубин Азии, вынуждена была на протяжении всех пяти веков своего существования практически непрерывно отражать все новые и новые орды кочевников — хазар, печенегов, торков, берендеев, черных клобуков, половцев, татаро-монголов. Постепенно плотина эта размывалась идущими одна за другой волнами степняков и в конце концов рухнула под таранным ударом полчищ Батыя» (С. 116).

«Русское общество, схожее по своей структуре с любым европейским, отличалось от него тем, что между российскими сословиями распределялись только повинности, обязанности, но не права по отношению к верховной власти. Этот строй, известный в истории под именем русского самодержавия, был призван устранить татарскую опасность, воссоединить в границах Российской державы большую часть древнерусских земель, а также решить третью жизненно важную задачу — расчистить жизненно важные для такого государства пути к берегам Балтийского и Черного морей. (…).

Особенностью русского патриотизма стала безусловная и безграничная преданность своему государству, готовность при всяком столкновении его с внешней опасностью отдать ему столько богатств, труда и крови, сколько необходимо для ее отражения.(…). Государственный интерес здесь как бы доминировал над интересами сословными, местными, семейными и личными.

Характерной чертой Российской державы, делавшей ее исключением из общего правила многонациональных империй, было отсутствие у построившего ее народа комплекса «народа-господина» по отношению к иноплеменникам. Этому способствовало, во-первых, сознательное интегрирование русским царизмом феодальной знати различных народов в рамках политически единого правящего класса, во-вторых, постепенное сближение и смешивание многонациональных трудовых «низов», протекавшее в ходе мирной колонизации русским крестьянством не освоенных ранее земель» (С. 117).

 

Из первой главы второй части «Самодержавие и русский народ»

А.И. Герцен… писал: «…Русское правительство — …скорее немецкое, чем русское, — это-то и объясняет расположение и любовь к нему других государств. Петербург — это новый Рим…; вот почему русский император братается с австрийским и помогает ему угнетать славян.(…)» [1].

И по своему классовому содержанию, и по внешним политическим формам, и по методам управления, и по идеологии российское самодержавие XVII–XVIII веков совпадает в целом с западноевропейским абсолютизмом.(…). У русского самодержавия были гораздо более глубокие исторические корни» (С. 120).

«Русская армия состояла не из наемников, а из рекрутов, срок службы которых был равен 25 годам. В петровскую эпоху офицер в отличие от солдата служил бессрочно. «В службе честь», — поучал царь, сам прошедший все ее ступени, начиная с солдатской. …Инвалидов и стариков с успехом использовали для обучения новобранцев и в гарнизонной службе [3].(…). Часто лишь смерть или полная дряхлость освобождали от службы государевой. Начиналась же она, как и издревле на Руси, с 15 лет» (С. 121).

«В 1714 году в связи с большими потерями в офицерских кадрах традиционный порядок был изменен: было решено зачислять дворян в полки с 13-летнего возраста, чтобы скорее проходили они десятилетний срок солдатской службы и становились офицерами. Петр настрого запретил производить в офицеры тех, «кто с фундаменту солдатского дела не знает» [5]. В армейских полках помещикам солдатскую лямку приходилось тянуть вместе со своими бывшими крепостными. Гвардейские полки — Преображенский, Семеновский и позднее Конногвардейский — были первое время полностью дворянскими, но только самые знатные и богатые семьи могли зачислить туда своих сыновей.

«Дворянин-гвардеец, — отмечает В. О. Ключевский, — жил, как солдат, в полковой казарме, получал солдатский паек и исполнял все работы рядового. Державин в своих записках рассказывает, как он, сын дворянина и полковника, поступив рядовым в Преображенский полк уже при Петре III, жил в казарме с рядовыми из простонародья и вместе с ними ходил на работы, чистил каналы, ставился на караулы, возил провиант и бегал на посылках у офицеров» [6]. (…).

…Гвардеец-дворянин получал установленный солдатский паек и выполнял все обязанности рядового. Если во время празднества в Летнем саду западного дипломата удивляла панибратская близость между императором и солдатами-преображенцами, то его изумлению вообще не было границ, когда, прогуливаясь на следующее утро по улицам строящегося Петербурга, он узнавал в гвардейце, старательно чистящем канал или, стоя по пояс в воде, забивающем сваю в дно Мойки, того самого князя Волконского или князя Гагарина, который еще вчера пил венгерское за столом самого государя. Петр говорил, что, не задумываясь, доверит жизнь любому преображенцу или семеновцу» (С. 122).

«…В Семилетнюю войну, когда крепостническая армия России столкнулась с такой же крепостнической армией Пруссии. Предоставим провести сравнение между ними историку XIX века К. В. Валишевскому, который… поляк… .

«…Но в отличие от этих соперников, в особенности от прусского войска, пополнявшегося посредством набегов на Польшу и Саксонию и оказывавшего широкое гостеприимство дезертирам и всевозможного рода авантюристам, делавшим ее мундир «арлекинским нарядом»… эта (русская) армия была по существу своему национальной. Не было вербовки, почти не было добровольцев, в особенности в строю, а был лишь налог крови, распределенный на землевладельцев и уплачиваемый ими — крепостными людьми. Данная система… создавала в общем материально мощное целое, нравственно весьма податливое, с железным телом и терпеливой, смиренной и вместе с тем по-своему гордой душой. Позади офицера, прогонявшего его сквозь строй за малейшую провинность, солдат видел священника, причащавшего его накануне сражения или приступа и обносившего по фронту армии среди пения псалмов и клубов фимиама хоругви, кресты и чудотворные иконы. Но поверх офицера и священника, страха и набожности, у него еще было нечто, что удерживало его в пределах его долга и заставляло его исполнять его и идти на смерть — то была мысль о России и любовь к ней… Смиренный мужик, оторванный от сохи, прекрасно понимал, чем был он, стоя под знаменем, и чем были под знаменами «лютого короля» — так звал он его в своих песнях — «наемные, плененные войска» Фридриха… Он хранил в душе вместе со смирением и верой, гордостью русского имени и культ своего царя. И это делало из этих крестьян грозных врагов, не умевших маневрировать, но против которых «лютый король» тщетно истощил все свое искусство» [8]» (С. 123).

«В августе 1758 года русская армия под командованием англичанина Фермора разбила свой лагерь рядом с деревней Цорндорф. Вся артиллерия была расположена на той его стороне, что выходила на реку Митцель и откуда ждали пруссаков. Русские батареи, заблаговременно сооруженные на высоком и обрывистом берегу, надежно господствовали над поймой.

Но Фридрих и не помышлял о том, чтобы форсировать реку под огнем русских. Совершив обходной маневр и не встретив на своем пути даже русских дозоров, он спокойно развернул свою армию в боевой порядок в совершенно незащищенном тылу русского лагеря и приказал своей артиллерии и пехоте открыть беглый огонь. «Ни одно ядро не пропадет у нас даром!» — весело воскликнул он.

Фермор после первых же прусских залпов решил, что все пропало; дал шпоры своему боевому коню и галопом покинул поле боя, бросив на ходу, что отправляется за помощью к корпусу Румянцева. Но не так думали солдаты и офицеры. Вместо того чтобы бросать оружие, размахивать белыми платками или прыгать с обрыва, они впрягаются в орудия, разворачивают их, перевозят на новые импровизированные огневые позиции. Эти варвары, как потом объясняли происшедшее свидетели-иностранцы, не знали различия между фронтом и тылом, не понимали, что их положение безвыходно, и считали фронтом просто-напросто то место, откуда атакует неприятель. Построившиеся было полки, едва придя в движение, напирают друг на друга, смешиваются, превращаются в бесформенную и сжатую человеческую массу, где действительно ни одно прусское ядро не пропадает даром. Фридрих, наблюдавший эту сцену сквозь подзорную трубу, бросает тогда на русский лагерь своих «черных гусар», чтобы довершить истребление противника.

Король был уверен в полной победе — впрочем, чем дальше, тем менее. «Фермор сдается… он сдался… впрочем, я еще не уверен в этом», — посылал он депеши своему брату, герцогу Брауншвейгскому [9]. К счастью для русских, в эти критические часы их командующий был слишком далеко, чтобы вести переговоры о капитуляции. Между тем сумятица в лагере вопреки ожиданиям Фридриха совсем не привела к панике. Никто там не думал о бегстве или о сдаче. Отборная прусская кавалерия была встречена плотным огнем, ружейным и пушечным. Атака следовала за атакой, но все они разбивались как волны об утес. «Сами пруссаки говорят, что им представилось такое зрелище, какого они еще не видывали, — рассказывает участник битвы при Цорндорфе русский офицер Болотов. — Они видели везде россиян малыми и большими кучками и толпами, стоящих по расстрелянии всех патронов своих, как каменных, и обороняющихся до последней капли крови, и что им легче было их убивать, нежели обращать в бегство. Многие, будучи простреленными насквозь, не переставали держаться на ногах и до тех пор драться, покуда могли их держать на себе ноги; иные, потеряв руку и ногу, лежали уже на земле, а не переставали еще другою здоровою рукою обороняться и вредить своим неприятелям…» Французский дворянин на прусской службе де Катт в записках «Мои разговоры с Фридрихом» свидетельствует о том же: «Русские полегли рядами; но когда их рубили саблями, они целовали ствол ружья и не выпускали его из рук». Сам Фридрих позднее вспоминал этот день: «Они (русские) неповоротливы, но они держатся стойко, тогда как мои негодяи на левом фланге бросили меня, побежав как старые шлюхи» [10]» (С. 123-125).

«Русская же армия при Цорндорфе как раз совершила… «невозможное», ибо сражалась в условиях немыслимых, не предусмотренных никакими уставами. Брошенная на произвол судьбы командующим, она все же под губительным огнем противника пытается перестроиться, что ей не удается сделать до генеральной атаки прусской кавалерии. Обычные узлы дисциплины с нее в этот критический момент спадают, как спали бы, наверное, и с любой другой армии, но это не приводит к ее распаду, как это случилось со шведами при Полтаве и случится с пруссаками при Кунерсдорфе. Противник отброшен (русские потеряли убитыми и ранеными 18 тысяч, пруссаки—10 тысяч), и каждый спешит к знамени своего полка. Производится вечерняя перекличка, служится панихида — и вновь перед глазами Фридриха возникает стройная грозная боевая сила, непоколебимо стоящая на прежнем месте, как будто не было его, Фридриха, искусного маневра, не было сокрушительных залпов всей его артиллерии, не было стремительного удара его конницы и размеренно-методического натиска его пехоты. Он застал русских врасплох, он нанес им огромный урон, он сосредоточил свои силы так и ввел их в действие с такой последовательностью, которая всегда вела к победе над любым из его неприятелей. Но победы не было. Когда русские вышли из своего лагеря и направились на соединение с корпусом Румянцева, пруссаки уклонились от нового столкновения и уступили дорогу.

Сто лет спустя, во времена проигранной Россией Крымской войны, Ф. Энгельс отмечал те же боевые свойства русского солдата:

«Во всех битвах нынешнего столетия от Аустерлица и Эйлау до Силистрии русские показали себя отличными солдатами. Их поражения, когда и где бы они ни имели место, вполне объяснимы; эти поражения, может быть, накладывали пятно на репутацию полководцев, но не на честь армии» [11].

«На берегах этой реки (речь идет о битве при Альме. — Ф. Н.) 32 000 русских были атакованы 55 000 союзников… Как и при Цорндорфе, Эйлау, Бородине, русская пехота, хотя и разбитая, оправдала характеристику, данную ей генералом Каткартом, который командовал против нее дивизией и объявил ее «не способной к панике» [12]» (С. 125-126).

«Петр I накануне Полтавской битвы обращается не только к офицерам, но и к солдатам с совсем иными словами:

«Воины! Вот пришел час, который решит судьбу отечества. И так не должны вы помышлять, что сражаетесь за Петра, но за Государство, Петру врученное… А о Петре ведайте, что ему жизнь его не дорога, только бы жила Россия..» [15].

Такого призыва другие европейские монархи не могли обратить к своим армиям, состоявшим из наемников, а подчас и из военнопленных.(…).

Русский патриотизм отличался от всякого иного своей беспредельной и безусловной, то есть не требующей ничего взамен, верностью государству.(…). Чудовищное давление извне, испытываемое действительно всем народом, давало возможность правящему классу в течение веков воспитывать русский народ в духе такой любви к Отечеству, такой преданности государству и государю, которая вполне отвечала задаче поддержания его классового господства» (С. 128).

«В полку солдат учили суворовскому правилу: «Сам погибай, а товарища выручай»,

И призывы эти глубоко западали в душу, ибо основная солдатская масса состояла из крестьян-общинников. Ф. Энгельс так объяснял храбрость русского солдата: «Русский солдат, несомненно, очень храбр. Пока тактическая задача решалась наступлением пехотных масс, действовавших сомкнутым строем, русский солдат был в своей стихии. Весь его жизненный опыт приучал его крепко держаться своих товарищей. В деревне — еще полукоммунистическая община, в городе — кооперированный труд артели, повсюду — krugovaja poruka, то есть взаимная ответственность товарищей друг за друга… Эта черта сохраняется у русского и в военном деле; объединенные в батальоны массы русских почти невозможно разорвать; чем серьезнее опасность, тем плотнее смыкаются они в единое компактное целое» [16]. Отношение к своему маленькому сельскому миру, проникнутое чувством долга и бескорыстной преданности общему делу, переносилось на мир большой, состоящий в своей основе из сельских миров, на общину общин — на Россию. Законы социального микрокосма продолжали свое действие и в макрокосме: деревенская община служила практической школой общегосударственного патриотизма… «Пострадать за мир», быть закованным в цепи и брошенным в тюрьму как «ходок мира», «посланный к царю» с жалобами мира, быть выпоротым, сосланным в Сибирь или на рудники за то, что смело заступился за права мира против его притеснителей» [17], — таковы, по наблюдениям народника С. М. Степняка-Кравчинского, самые обыденные проявления героизма русского мужика. Легко представить себе, как должны были вести себя те же люди, но уже в солдатских шинелях… Армия, составленная из них, никогда не испытывала недостатка в охотниках, вызывавшихся идти на самые опасные задания и, если нужно, на верную смерть» (С. 130-131).

«П.А. Кропоткин вспоминает: «…Хотя я был очень молод, но и тогда понимал чувство торжественной покорности судьбе, которое господствовало в деревнях» [18]. Русский народ невоинствен, он не любит воевать, будущие победы не приводят его заранее в восторг (слишком большой кровью платил он за прошлые), и весть о войне он встречает не ликованием, не огнем фейерверков и звоном литавр, а бабьим плачем по деревням. Но это военный народ: когда царь после поражений в Крыму издает манифест, призывающий добровольцев в ряды ополчения, крестьяне, хорошо помнившие 1812 год, огромными толпами собираются в городах, буквально осаждая призывные пункты.

Да, крестьянки причитали над своим сыном, братом, мужем: «На кого же ты нас покидаешь!», пока тот куражился в пьяном угаре. С ним прощались как с покойником заранее. И он прощался навек. Даже если доведется вернуться сюда после двадцати пяти лет солдатской службы, все здесь будет не то: он отвыкнет от крестьянского труда, и односельчане отвыкнут от него, родители умрут, и жена не будет ему верна. Подобно тому как монах уходил из мира, порывая все кровные связи с ним, становился рекрут под знамя с двуглавым орлом. И он был горд этим знаменем, был горд тем, что на его долю выпала высокая честь послужить России, что он отныне не человек своего барина, а слуга царю. Он просто не поймет своего «доброго» генерала, когда тот предложит ему участие в дворцовом перевороте в обмен на послабление по службе: он не наемник, он не торговался перед тем, как принести присягу, и он останется ей верен до конца. Ему нечего терять, ему не на что надеяться, и ему ничто не страшно — вот почему он встретит, не дрогнув, вражеские ядра, вот почему, простреленный и порубленный, он будет стоять, пока держат ноги, и, умирая, целовать ствол своего ружья. Самодержавие было сильно русским патриотизмом — страшной реакционной силой, пока он служил царю» (С. 131-132).

 

Из второй главы второй части «Три поколения»

««(…).Эта колоссальная империя, поднимающаяся на востоке Европы, той самой Европы, что страдает от оскудения всякой признанной власти…» [1].

Так о николаевской России писал маркиз де Кюстин в 1839 году.(…).

Россия — котел с кипящей водой, котел, крепко закрытый, но поставленный на огонь, разгорающийся все сильнее и сильнее. Я боюсь взрыва. И не я один его боюсь» [3]» (С. 134).

«…Вплоть до 1917 года мы, естественно, примем классическую характеристику… Русского революционного движения, данную… В.И. Лениным:

«Чествуя Герцена, мы видим ясно три поколения, три класса, действовавшие в русской революции. Сначала — дворяне и помещики, декабристы и Герцен. Узок круг этих революционеров. Страшно далеки они от народа. Но их дело не пропало. Декабристы разбудили Герцена. Герцен развернул революционную агитацию.

Ее подхватили, расширили, укрепили, закалили революционеры-разночинцы, начиная с Чернышевского и кончая героями «Народной воли». Шире стал круг борцов, ближе их связь с народом. «Молодые штурманы будущей бури» — звал их Герцен. Но это не была еще сама буря.

Буря, это — движение самих масс. Пролетариат, единственный до конца революционный класс, поднялся во главе их и впервые поднял к открытой революционной борьбе миллионы крестьян. Первый натиск бури был в 1905 году. Следующий начинает расти на наших глазах» [5] (С. 135).

«…Отрывок из личного письма одного из его участников… движения… декабристов…, В.С. Толстого.(…): «…Время Николая I есть источник всех бедствий следующего царствования …» [6].(…).

 «Молодая Россия»* («Революционная прокламация русских, якобинцев (май 1862 года, автор П.Г. Заичневский) [8])  провозглашала: «…О Романовых — с теми расчет другой. Своей кровью они заплатят за бедствия народа, за долгий деспотизм, за непонимание современных потребностей. Как очистительная жертва сложит голову весь дом Романовых.(…).» [9]» (С. 136).

«…Там, где классовый конфликт развертывается на правовой почве, остается широкое поле для компромисса между угнетателями и угнетенными, и великая задача уничтожения всякой эксплуатации разменивается на частные вопросы правового ограничения и регулирования этой эксплуатации. Жакерия во Франции, движение Уота Тайлера в Англии, крестьянская война XVI века в Германии в основных чертах повторяют друг друга. Они начинаются как стихийный отпор крестьянства усилению феодального гнета: в той мере, в какой этот гнет выходит за рамки обычного права и выражается во введении новых поборов, повинностей, в ущемлении старинных вольностей. Наиболее радикально настроенная часть восставших требует, правда, покончить с угнетателями раз и навсегда, но эта часть всегда в меньшинстве, и умеренным всякий раз удается взять верх, когда напуганные феодалы проявляют готовность рассмотреть крестьянские жалобы и претензии. Завязываются переговоры. Господам удается ценой частных уступок разделить прежде единый лагерь повстанцев, обессилить его, обмануть своих противников «пряником»; «кнут» — кровавые репрессии — завершит дело.

Русские крестьяне в отличие от своих западноевропейских собратьев по классу и так же, как и польские «хлопы», были бесправны. На Западе обязанности даже крепостных, не говоря уже о полузависимых крестьянах, по отношению к их господину были строго регламентированы и зафиксированы в соответствующих документах, так же как и их права. Русскому читателю странно, конечно, слышать о правах крепостных людей. Тем не менее в Англии, к примеру, они существовали. Так, еще в XIV веке, то есть до полного исчезновения крепостного права, английский помещик мог продать крепостного «с его выводком» (так в купчих той эпохи именовались крестьянские семьи), но неприкосновенность движимой собственности того же крепостного гарантировалась законом [11]. Полузависимые крестьяне, живущие на помещичьих землях, имели на руках копии договора об аренде, где перечислялись их обязанности и права (оригинал хранился в барской усадьбе), — отсюда их название «копихольдеры» [12].

Ничего этого в России не было. Русский барин, как и польский пан, был высшим судьей над своими «людьми», и его приговор, если он только не был смертным приговором, обжалованию не подлежал. Феодальный произвол был, стало быть, полным, а гнет, несомненно, более тяжким, чем где-либо еще.

И еще одна важная историческая особенность отличала русское крестьянство от западноевропейского. На Западе крестьянское ополчение почти повсеместно (за исключением Испании да Скандинавских стран) перестало созываться уже к X–XI векам. Сменившее его рыцарство постаралось превратить военное дело в свою сословную монополию и отучить «грязную чернь» браться за оружие. На Руси народная рать (крестьянская по своему основному составу) решает судьбу сражений еще в конце XIV века» (С. 137-138).

«Когда наступает эпоха наемных армий, в соседней Речи Посполитой «жолнерами» (солдатами) почти всегда были шляхтичи и никогда «хлопы».(…). Россия была слишком бедна, чтобы содержать регулярное войско… в XVII веке:

«…Сохранились старые — городовые казаки, которым в мирное время правительство давало дворы и землю пахотную, не брало с них оброка и никаких податей, а во время службы давало им жалованье» [13]» (С. 139).

«…Солдатчина наложила свою печать на крестьянство. «Народ русский зело терпелив и послушен», — говаривал Петр I. Это терпение солдата и послушание воинской дисциплине в самом деле вошли в национальный характер. Но когда чаша терпения переполнялась, русский крестьянин проявлял в борьбе против внутреннего классового врага ту же самоотверженность, готовность идти до конца, не считаясь ни с какими жертвами, которые отличали русского солдата на полях битв с иноземцами. Крестьянские армии Болотникова и Разина, Булавина и Пугачева не посылали парламентеров к противнику, не заключали с ним перемирий, не вступали в переговоры относительно удовлетворения их требований. Да и о чем договариваться? Именно потому, что русский мужик слишком долго терпел и слишком многое выносил на своих плечах, ему не нужны были частные уступки. Он хотел всего: земли, воли и полной расплаты за перенесенные унижения.

Вот почему Болотников велит «боярским холопам побивати своих бояр и жен их», брать себе «их вотчины и поместья» [14]. Разинцы «черных людей наговаривали, чтоб дворян и детей боярских и в городах воевод и подьячих всех переводили и избивали» [15]. Булавин опять зовет бить «всех бояр и прибыльщиков» [16]. Пугачев приступает к поголовному истреблению дворянства» (С. 140).

«Болотников называет себя предтечей и посланцем царя Дмитрия Иоанновича, своим сторонникам он сулит «боярство, воеводство и окольничество и дьячество» [17]. В своих «прелестных грамотах» С. Разин призывает «всю чернь» «стоять… за великого государя царя и великого князя Алексея Михайловича и за благоверных царевичев» и истреблять «изменников бояр» [18]. «За его, великого государя, и за всю чернь» [19] — стало политическим лозунгом разинцев. Пугачев, окруженный свитой из псевдографов «Воронцовых» и «Чернышевых» с владимирскими и андреевскими лентами через плечо, требует перебить всех «изменников дворян» за то, что они собирались «извести» его, императора Петра III. Термин «изменники бояре-; и «изменники дворяне» взят, очевидно, из лексики опричнины — недаром Грозный в народных песнях предстает не только как победитель Казани, но и как «справедливый царь», достойный пример для подражания» (С. 140-141).

«…Ни одно крупное восстание угнетенных трудовых масс не обходилось без своего «царя» или, на худой конец, «царевича». Так, только на последнюю треть XVIII века приходится появление 23 самозванцев, не считая Пугачева [20]» (С. 141).

«Ричард III, монарх не более мягкосердечный, чем русский Иван IV или Борис Годунов, тайно извел в тюрьме своих малолетних племянников, имевших право на престол.(…). …Ричард был изрублен в схватке. Его корону, сбитую с головы, нашли где-то под кустом… . [22].(…). …Число погибших в годы опричнины, по оценке историографов, было равно примерно четырем тысячам [23]» (С. 142).

««А государство Московское многолюдно, велико и пространно, сияет светло посреди паче всех инех государств и орд… аки на небе солнце», — писали в Москву донские казаки, взявшие приступом у турок мощную крепость Азов и просившие у царя военной помощи ради ее удержания за Россией [26]. Эти в недалеком прошлом бесправные крепостные крестьяне гордятся своим национальным государством, верны ему до конца, готовы головы положить ради его блага и славы, но в той же челобитной выражено и трагическое сознание того, что в «светлом Московском государстве» «рады… все концу нашему», потому что «отбегаем мы из того государства Московского на работы вечные, от хозяйства невольного, от бояр и дворян государевых. Кому об нас там потужить? [27]. Национальное государство, средство защиты всех от внешней опасности, оказывается вместе с тем и государством классовым, оружием угнетения трудового люда.

Чувство патриотизма поэтому сплошь да рядом сковывает классовую борьбу, мешает ей развернуться в полную силу. Великое смирение перед самодержавием было в определенной степени обратной стороной великой национальной гордости, чувства молчаливого, некичливого, но от этого еще более глубокого и мощного» (С. 143).

«Царский престол осеняли те же знамена, что плыли в пороховом дыму над русскими полками под Полтавой и при Бородине; и это служило ему более надежной защитой, чем солдатские штыки, казачьи пики и вся полицейско-жандармская рать.

Когда второе поколение русских революционеров направилось «в народ», чтобы поднять его на борьбу с царизмом, оно натолкнулось на стену непонимания и подозрительности. Один из таких пропагандистов, вошедший в качестве рабочего в плотничью артель, вспоминает: «…Им приходится терпеть нужду, обиды и скверное обращение собственно потому, что они сами поголовно пьяницы и забыли бога» [28].

Другая народница, Е. Брешковская, сообщает: «Некоторые крестьяне спрашивали, нет ли под моими грамотами подписи царя или кого-нибудь из его семейства»; один крестьянин-сектант принял ее саму за «царицу или цареву дочку» [29].

Мысль о «подписи царя» легла в основу предприятия «бунтарской группы» в Чигиринском уезде Киевской губернии. Ее руководитель Стефанович выдал себя перед крестьянами за тайного «царского комиссара» и распространил среди них подложный царский манифест, призывавший их вооружаться и подниматься против помещиков в защиту царя и поземельной общины. Такой призыв сразу же был услышан — достаточно отметить, что по Чигиринскому делу было арестовано до 900 крестьян. Историк-марксист М. Н. Покровский подводит следующий итог этой революционной попытке: «…Царизм являлся в самой тесной связи с земельным идеалом крестьян. Свои желания, свои понятия о справедливости крестьяне переносили на царя, как будто это были его желания, его понятия… В народе возможно было вызвать восстание только от имени царя, т. е. не против существующего порядка, а на защиту его» [30].

Проходит еще один исторический период, и третье поколение русских революционеров сталкивается с тем же психологическим препятствием, на этот раз в среде пролетариата. Тот же историк, сам лично стоявший у истоков социал-демократического движения, вспоминает: «…В 1902 году зубатовская организация больше притягивала к себе рабочих, нежели наша партийная организация. Даже в 1905 году, в начале этого года, у Гапона по малой мере в пять раз было больше рабочих, чем в партии. Про Москву, где был Зубатов, и говорить нечего. Тогда рабочих в наших организациях приходилось считать единицами, а Зубатов согнал к памятнику Александру II в 1902 г., 19 февраля, 50 тысяч человек; он сам поражался такой «громадой» и самодовольно говорил, что для того, чтобы двигать такой «громадой», нужен особый талант, который не у всякого есть» [31]. Когда летом 1905 года рабочие Иваново-Вознесенских мануфактур впервые на массовой сходке услыхали лозунг «Долой самодержавие!», они «шарахнулись» и стали кричать: «Не надо! Не надо!» [32]. Конечно, необходимо подчеркнуть, что в количественном отношении большинство российского рабочего класса тех лет составляли вчерашние крестьяне.

Располагая столь огромным политическим кредитом у русского народа, царизм смог продлить свое существование гораздо дольше и войти в противоречие, по словам В. И. Ленина, с «живыми силами современной эпохи» гораздо глубже, чем это было дано абсолютным монархиям в Западной Европе» (С. 144-145).

««…Испания в эту эпоху была всецело католической и монархической, — отмечал французский историк и философ XIX века Ипполит Тэн. — Она победила турок при Лепанто, стала твердой ногой в Африке и вводила здесь свои учреждения, воевала с протестантами в Германии, преследовала их во Франции, нападала на них в Англии, обращала и порабощала идолопоклонников Нового Света, изгоняла евреев и мавров, очищала собственную веру с помощью костров и гонений, расточала флоты, армии, золото и серебро своей Америки, драгоценнейшую кровь своих сынов, живую кровь собственного сердца на многочисленные, нескончаемые крестовые походы с таким упорством и фанатизмом, что через полтора столетия она пала, истощенная и попираемая Европой, но обнаружила такой энтузиазм, такую пылкую любовь к родине, покрылась столь блестящей славой, что ее подданные в своем увлечении монархией, собравшей воедино их силы, и делом, за которое они жертвовали своей жизнью, имели лишь одно желание: возвеличить религию и короля своим беспрекословным повиновением, образовать вокруг церкви и трона толпу верных бойцов и поклонников» [33].

Подобно Испании XVI века, только что победоносно завершившей Реконкисту, Россия XVIII — первой четверти XIX века подъемом своего международного политического могущества, экономическим процветанием своего правящего класса, быстрым и плодотворным развитием культуры была обязана военным победам. Штыками расчистила она себе выход в Балтику, штыками пробила пути в Черное и даже — по Кючук-Кайнарджийскому мирному договору с Турцией — в Средиземное море» (С. 146).

Французский историограф России Левек…: «Русские настолько даровиты, что они сравняются и превзойдут в смысле индустрии другие народы, если они когда-нибудь получат свободу» [36].(…). В 1774 году на заседании английского парламента указывалось на то, что русские товары «существенно необходимы» для королевского флота, а бедные классы в Британии без русского полотна обойтись не могут. Вообще говоря, на Западе в эту эпоху господствовало убеждение, что торговля Европы с Россией нужнее первой, чем второй [38]» (С. 147).

«Чем дальше, тем яснее становилось русскому дворянству в целом, что крепостничество нерентабельно. Мы не оговорились, применив к помещичьему хозяйству категорию политэкономии капитализма: даже наиболее отсталая его форма, основанная на барщине и распространенная главным образом в южных, наиболее плодородных областях России, так же мало походила на традиционное феодальное натуральное хозяйство, как и, скажем, плантация хлопка на юге Соединенных Штатов. Различие между ними, конечно, было несущественным и заключалось лишь в том, что «фабрика зерна» приводилась в действие трудом белых рабов, а «фабрика хлопка» — черных. Но и та и другая в равной мере давным-давно вошли в систему мирового капиталистического производства.

Уровень производительных сил в Российской империи второй половины XVIII века вряд ли был ниже того, который оказался достаточным для Великой французской революции, и, несомненно, был выше, чем тот, который послужил основой для английской революции XVII века. Тем не менее давление этих сил «снизу» не только не привело к революционному взрыву в России ни в XVIII и ни в XIX веках, но не воспрепятствовало даже ее превращению в оплот феодально-крепостнической реакции в Европе» (С. 148).

«Чтобы сохранить свой статус великой державы после победы в Отечественной войне, Россия должна была решить задачу промышленного переворота… . Решение, предложенное на Сенатской площади, было ею, то есть ее господствующим классом, отвергнуто, а другого не было. История же, подобно Сфинксу из древнегреческого мифа, жестоко расправляется с теми, кто оказывается не на высоте ее задач. Первое ее наказание — застой. Между тем как страны, вводившие у себя машинное производство, устремились вперед, Россия ползла черепашьими шагами, и ее прочный панцирь только сковывал ее движение. Вскоре и панцирь подвергся разъедающей коррозии» (С. 150).

«…Царистская идеология укоренилась в сознании крестьянства ничуть не менее глубоко, чем в сознании дворянства.(…). Россия Екатерины II не была ни отсталой, ни зависимой; Россия Николая I была уже отсталой, но еще была фактически независимой; Россия Александра II, пытаясь избавиться от отсталости при помощи иностранного капитала, с каждым шагом все сильнее запутывается в расставленных им сетях; при Николае II Россия уже лежит, связанная по рукам и ногам, под ножом… пушечного мяса… за займы, предоставленные царизму на подавление революции 1905–1907 годов. Круг истории замкнулся: самодержавие из защитника России, из представителя ее национального суверенитета превратилось в орудие ее порабощения иностранным капиталом.

Еще народник Степняк-Кравчинский писал: «(…).Сыграв свою роль в создании политического могущества России, царизм стал теперь причиной его неуклонного разрушения. Если самодержавие не падет вследствие внутренних причин, то оно потерпит поражение в первой же серьезной войне; будут пролиты реки крови, и страна будет расчленена на куски. Свержение самодержавия стало политической, социальной и нравственной необходимостью. Оно обязательно для блага государства и для блага народа» [40].

Царизм действительно втянул Россию в империалистическую войну, пролил реки крови, потерпел поражение в этой войне и подтолкнул страну к расчленению на куски. Окончательное решение этой последней задачи иностранный капитал возложил на более современную, более гибкую и более послушную его воле политическую систему «плюрализма партий»… (С. 151). Вот почему В. И. Ленин в письме, направленном Центральному Комитету РСДРП(б) в конце сентября 1917 года, настаивает на «безусловной необходимости» восстания рабочих Питера и Москвы для «спасения революции и для спасения от «сепаратного» раздела России империалистами обеих коалиций…» [41]. (Курсив наш. — Ф.Н.)

Итак, русская революция на ее последнем, пролетарском, этапе должна была… спасти политическую независимость России в кровавой борьбе против интервенции и белогвардейщины, отстоять ее экономическую независимость после окончания гражданской войны, ликвидировать ее отсталость в кратчайший исторический срок — все это легло на плечи российского пролетариата сверх общепролетарской миссии освобождения народа от ига капитала.(…).

Лишь на последнем своем этапе революция вовлекает в свое русло народные массы и становится тем самым непобедимой… . Явное несоответствие наличных сил и средств величию поставленной цели составляет трагический пафос жизни и гибели декабристов, землевольцев, народовольцев. Подобно своим далеким предкам, вышедшим на Куликово поле, они не могли победить и все же победили: русло для могучего потока было проложено ими.

* * *

«Русские дворяне служат государству, немецкие — нам», — обронил как-то в минуту откровенности Николай I [42]» (С. 152). «…14 декабря остзейские бароны стеной встали за императора. («Мы не любим русских, — разъяснил впоследствии один из них А.И. Герцену, — но во всей империи нет более верных императорской фамилии подданных, чем мы»). [43]. …Те, кто на Сенатской площади выступил против него, тоже стояли за государство. Судьбы династии и России начали бесповоротно расходиться» (С. 153).

«…Народ нельзя запугать ничем, если он верит в правоту своего дела. (…).

Бросим взгляд в екатерининскую эпоху. Вот один из приближенных императрицы доносит в Зимний, что, несмотря на огромное превосходство сил турок, он не мог спокойно переносить вид неприятеля перед собой и атаковал его. Автор реляции — П.А. Румянцев. Неравенство сил действительно велико: 14 тысяч штыков против 80 тысяч ятаганов и сабель. Результат неожиданного для турок нападения на берегу Ларги: у русских убито 29 гренадеров и ранен 61, а их противник, обратившийся в паническое бегство, оставляет на месте более тысячи тел [46]. Через пару недель русская армия, получившая некоторое подкрепление и достигшая 17 тысяч, встречается у реки Кагул со свежим стопятидесятитысячным войском визиря Халил-бея, обрушивается на него, берет приступом турецкий укрепленный лагерь, захватывает всю артиллерию противника, истребляет до 20 тысяч янычар и турецкой конницы [47].

Вот другой екатерининский вельможа, Алексей Орлов. Ему императрица обязана престолом…» (С. 154).

«…Перед русскими вырастает турецкий флот, втрое превосходящий их по числу боевых единиц, вдвое по числу орудий, с экипажами, укомплектованными профессиональными корсарами, против рекрутов из Костромской да Ярославской губерний.

Орлову предстоит выбирать между оборонительной и наступательной тактикой, предложенной адмиралами, и он высказывается за наступление. В ходе артиллерийской дуэли, длящейся весь день, русские вынуждают турок укрыться в Чесменской бухте, а в следующую ночь сжигают брандерами их скучившиеся корабли» (С. 155).

«Вглядываясь в Румянцевых и Суворовых, Спиридовых и Ушаковых, Потемкиных и Орловых, вслушиваясь в их речи, вчитываясь в их письма, начинаешь понимать, что, помимо новых поместий с тысячами крепостных, помимо титулов, помимо звезд, лент через плечо и табакерок с портретом императрицы, усыпанных бриллиантами, у этих людей за душой было еще и нечто другое, призывающее их на исполненную тяжкими трудами, лишениями и грозными опасностями службу. «Нечто другое» — это проникнувшее в плоть и кровь сознание того, что «в службе — честь!», что, помимо всяких наград, великое счастье в том, чтобы отдать России свои силы, ум, энергию, кровь и жизнь» (С. 159).

«Честь! Самая воинская из всех добродетелей, дочь чувства долга. Она заставляет солдата быть жестким к себе, избавляет его сердце от трепета перед смертью, делает самую мысль о пощаде, даруемой врагом, невыносимой. Она сродни, конечно, гражданской совести, но в отличие от нее постоянно напряжена как тетива, бросающая стрелу в цель, заставляет человека идти прямо, не сворачивая, навстречу победе или гибели, какие бы препятствия ни возникали на его роковом пути.

«…Прощаясь в последний час… священник, сошедши по ступеням с помоста, обернулся и с ужасом увидел висевших Бестужева и Пестеля и троих, которые оборвались и упали на помост.(…). Генерал Чернышев… велел тотчас же поднять трех упавших и вновь их повесить. Казненные оставались недолго на виселице; их сняли и отнесли в какой-то погреб, куда едва пропустили (священника) Мысловского; он непременно хотел прочесть над ними молитвы» [54]» (С. 159-160).

«…Пока приходится крестьянину так истощаться, переутомляться ради приобретения куска хлеба… до тех пор нечего ждать от него чего-либо другого, кроме зоологических инстинктов и погони за их насыщением. Подозрительный, недоверчивый крестьянин смотрит искоса на каждого являющегося в деревню со стороны, видя в нем либо конкурента, либо нового соглядатая со стороны начальства для более тяжкого обложения этой самой деревни. Об искренности и доверии нечего и думать. Насильно мил не будешь» [58]» (С. 162).

«В поэтическом образе «…ты и могучая, ты и бессильная, матушка Русь!» очень точно передана трагическая диалектика такого периода. Убогая, смиренная, иссеченная розгами и кнутом крестьянская Россия имела свою гордость и если не сознание, то, по крайней мере, темное, неясное чувство своей несокрушимой силы.

Сильный не винит в своем бедственном положении никого, кроме самого себя. Внутреннее достоинство замыкает его в молчании. Он не жалуется, разве что в песне, которая поется не для чужих ушей, не ищет поддержки извне и не терпит участливой слезы от постороннего. Ему не нужна барская ласка, он выслушает от «господ хороших», зачем-то переодетых в простолюдинов, горячие речи о том, как он угнетен, но не признает этого угнетения… до поры до времени.

Вот чего так и не понял Андрей Желябов за все время своего «хождения в народ». Страда превращала его в «животное и автомат». После рабочего дня этот богатырь — кстати сказать, не только духом, но и телом — валился ниц как подкошенный и сразу же проваливался в мертвый сон. Он не видел, как деревенские парни и девушки после такого же, но привычного для них напряжения сил гуляли за полночь под гармонику по улицам села. Завтра им вставать, как всегда, до зари, но им жаль теперь упускать свое времечко, и двух-трех часов сна с них будет довольно, чтобы подняться на каждодневную суровую борьбу за кусок хлеба бодрыми, бойкими, веселыми. И он не слышал их песен, а то обратил бы внимание на те, что пелись про Степана Разина. Тщетно вот уже третье столетие православная церковь предавала анафеме «вора и кровопийцу»: в памяти народной Степан Тимофеевич остался расцвеченный всеми цветами легенды. Им гордились, им любовались, его любили. И чуткий слух революционера мог бы различить в песнях этого цикла не столько сожаление о прошлом, сколько надежду и веру в то, что праздник отмщения, красные денечки Разина и Пугачева наступят снова. Всего этого даже Андрей Желябов не увидел, не услышал и не понял.

Только В.И. Ленин по-настоящему понял русскую деревню и по достоинству оценил всю мощь ее революционного заряда. И русская деревня, со своей стороны, приняла вождя пролетариата за своего, поверила ему, пошла за ним, дала в Красную Армию своих сынов, чтобы сломить хребет «благородному сословию» и получить землю, чтобы довести до конца то дело, ради которого Степан Тимофеевич и Емельян Иванович сложили на плахе головы. В 1918 году, выступая перед военспецами, В.И. Ленин сказал, что русский крестьянин-середняк «умен и патриотичен», а потому поймет необходимость введения железной дисциплины в армии [60]. И русское крестьянство в своей огромной массе поняло и приняло все, что разъяснял ему этот городской человек, никогда не стремившийся походить на деревенского жителя, никогда не занимавшийся «опрощением» — ни во внешности, ни в одежде, ни в языке, ни в образе мыслей» (С. 164-165).

«…Андрей Желябов, арестованный, но не уличенный в принадлежности к «Народной воле», просит принести ему чернила, перо и бумагу и пишет: «…Я требую приобщения себя к делу 1 марта…» [61]. …Справедливость им была оказана» (С. 166).

«…Символ веры старообрядцев и убеждения революционеров оказались даже не противоположными, а развернутыми, так сказать, в разных плоскостях.

Но ведь и сходство слишком разительно, чтобы быть простой случайностью» (С. 168).

«…Историографы норманнской школы, для которых Россия была всего лишь пассивным материалом в руках германского творческого духа» (С. 170).

«А.И. Герцен…:

«…Этот дикий, этот пьяный в бараньем тулупе, в лаптях, ограбленный, безграмотный, этот пария, которого лучшие из нас хотели из милосердия оболванить, а худшие продавали на своз и покупали по счету голов, этот немой, который в сто лет не вымолвит ни слова и теперь молчит, — будто он может что-нибудь внести в тот великий спор, в тот нерешенный вопрос, перед которым остановилась Европа, политическая экономия, экстраординарные и ординарные профессора, камералисты (то есть, говоря современным языком, парламентарии. — Ф.Н.) и государственные люди?» [79]» (С. 171).

«… В.Г. Белинский писал:

«Нам, русским, нечего сомневаться в нашем политическом и государственном значении: из всех славянских племен только мы сложились в крепкое и могучее государство, и как до Петра Великого, так и после него, до настоящей минуты, выдержали с честью не один суровый час, не раз были на краю гибели и всегда успевали спасаться от нее и потом являться в новой и большей силе и крепости. В народе, чуждом внутреннего развития, не может быть этой крепости, этой силы. Да, в нас есть национальная жизнь, мы призваны сказать миру свое слово, свою мысль, но какое это слово, какая эта мысль, — об этом пока рано хлопотать. Наши внуки или правнуки узнают это безо всяких усилий напряженного разгадывания, потому что это слово, эта мысль будет сказана ими…» [81].(…).

««Россия никогда не будет juste milieux (золотой серединой. — Ф. Н.). Она не восстанет только для того, чтобы отделаться от царя Николая… [84]. Петербург опередит Москву… но если царизм падет, центр свободы будет в центре нации, в Москве» [85].

…Такого рода предсказания кажутся удивительными даже в устах революционера, но еще более они поражают, когда исходят от людей, очень далеких от идей и целей революции.

«Мы убедимся тогда, — пишет Ф.М. Достоевский в «Дневнике писателя», — что настоящее социальное слово несет в себе никто иной, как народ наш, что в идее его, в духе его заключается живая потребность всеединения человеческого…

Мы первые объявим миру, что не через подавление личностей иноплеменных нам национальностей хотим мы достигнуть собственного преуспеяния, а, напротив, видим его лишь в свободнейшем и самостоятельнейшем развитии всех других наций и в братском единении с ними, восполняясь одна другою, прививая к себе их органические особенности и уделяя им и от себя ветки для прививки, сообщаясь с ними душой и духом, учась у них и уча их, — и так до тех пор, когда человечество, восполняясь мировым общением народов до всеобщего единства, как великое и великолепное древо осенит собой счастливую землю» [86].

Л.Н. Толстой, уже глубокий старик, однажды, что-то вспомнив, обратился к своим гостям в Ясной Поляне:

— Что за чудо случилось со мной… Подите, пойдемте, все. Я вам почитаю сон, какой я видел 43 года назад.

Повел в свой кабинет, раскрыл дневник, нашел запись, сделанную в 1865 году. В своем сне, показавшемся ему пророческим, Лев Николаевич увидел, что русский народ освобождает землю от власти собственности. В 1908 году он вновь выражает свое глубокое убеждение в том, что всемирно-народная задача России состоит в том, чтобы внести в мир идею общественного устройства без поземельной собственности [87]. Глядя в будущее, великий русский писатель предсказывал: «Существующий строй жизни подлежит разрушению… Уничтожиться должен строй соревновательный и замениться должен коммунистическим; уничтожиться должен строй капиталистический и замениться социалистическим; уничтожиться должен строй милитаризма и замениться разоружением и арбитрацией…» [88]. Вот что отразило в себе «зеркало русской революции»» (С. 172-173).

«…Адмирал Нельсон… утверждал, что успехом в жизни он обязан тому, что приходил на рандеву за четверть часа до назначенного срока… .

Подобно тому как французская литература XVIII века, низвергая авторитет традиций, готовила не только Францию, но и всю Европу к буржуазной революции, так и русская литература своей моральной мощью прокладывала в России и во всем мире путь к революции против власти денег.(…). Выстрел «Авроры», как прежде падение Бастилии, открыл, всем глаза. Отныне и впредь всем русским «сыты по горло». И не случайно, с другой стороны, то, что сразу же после Октября, несмотря на острейшую нехватку бумаги, классика русской литературы издается и расходится тиражами, в десятки раз превышающими обычные для прошлого нормы. Это Революция берет на вооружение произведения Толстого и Достоевского, Чехова и Тургенева, Лермонтова и Пушкина, ибо они служат ей в распространении и углублении ее морального воздействия на народные массы.

О той роли, которую сыграла русская литература, выразительница совести народной, в духовном воспитании третьего поколения революционеров, можно судить хотя бы по высказыванию В. И. Ленина, относящемуся к 1901 году:

«(…). …Пусть читатель вспомнит о таких предшественниках русской социал-демократии, как Герцен, Белинский, Чернышевский и блестящая плеяда революционеров 70-х годов; пусть подумает о том всемирном значении, которое приобретает теперь русская литература…» [91]. (С. 174-175).

* * *

«Российская социал-демократия уходила историческими корнями глубоко в родную почву. Она гордилась своими славными предшественниками, восприняла их боевой дух и продолжила их революционные традиции. Этот дух и эти традиции всех трех поколений русских революционеров явственно носили на себе отпечаток национального характера, который, в свою очередь, был предопределен вполне конкретными особенностями отечественной истории.

С другой стороны, социал-демократы, большевики осуществляли то, о чем народники могли только мечтать, а декабристы и мечтать не смели: они осуществляли слияние сознательного революционного движения с народной стихией. Благодаря этому второй натиск бури в феврале 1917 года смел самодержавие.

Третий — Октябрьский — вал превратил в кучу обломков капиталистический строй в России и пробил зияющую брешь в крепостной стене мирового империализма. Он родился от одного из тех подземных толчков, что сотрясают капитализм во всех странах, но свою всесокрушающую ударную мощь обрел, разогнавшись лишь на российских просторах. Великая Октябрьская социалистическая революция, повторим это, наряду с общими для всякой победоносной пролетарской революции закономерностями несла в себе и некоторые индивидуальные национальные особенности» (С. 175).

 

Из третьей главы второй части «Октябрьская буря»

«Николай I открыл свое царствование, собственноручно приложив факел к пальнику орудия, заряженному картечью, а Николай II завершил свое приказом о расстреле голодных толп в Петрограде. Еще в 1905 году, выслушав доклад генерала Казбека о том, как ему удалось, не прибегая к оружию, вернуть в казармы взбунтовавшихся солдат Владивостокского гарнизона, государь мягким тоном хорошо воспитанного человека вместо ожидаемой похвалы изрек: «В народ всегда надо стрелять, генерал!» [7]. И самодержавие всегда стреляло, едва завидев перед собой революцию или хотя бы призрак ее. Это была семейная традиция Романовых, правивших Россией под девизом «Патронов не жалеть!».

В уставе гарнизонной службы царской армии, между прочим, было записано: «Для предупреждения неповинующейся толпы ни стрельба вверх, ни стрельба холостыми патронами не должны быть допускаемы» [8] — стреляли только прямо в толпу и только боевыми патронами. И наконец, 25 февраля на площадях Петрограда стало происходить нечто невиданное даже в России: «Как только для разгона толпы офицер подавал команду «на руку!», женщины и подростки хватались за ружья, раздавались просьбы, убеждения, крики — и смущенные солдаты опять брали «к ноге»…» [9].

Смущение, впрочем, продолжалось недолго. Ранним утром 27-го Волынский полк, вынужденный накануне стрелять в народ, перебил в казармах офицеров-палачей и вместе с революционными массами вышел на улицу. Царская корона покатилась по петроградской мостовой. Февральская революция свершилась» (С. 180-181).

«Существовала весьма широкая дифференциация между рабочими профессиями по уровню доходов, жизненному уровню, образу жизни» (С. 181).

«…Г.В. Плеханов…:

«Революционеры из «интеллигенции» часто и горько упрекали рабочих за «буржуазную» склонность к франтовству …» (С. 182).

«Чем больше знакомился я с петербургскими рабочими, тем больше поражался их культурностью. Бойкие и речистые, умеющие постоять за себя и критически отнестись к окружающему, они были горожанами в лучшем смысле этого слова…» (С. 183).

«Либо классовый мир угнетенных с угнетателями и война между народами, либо мир между народами и классовая война…, но только Россия сделала правильный выбор. И только в России — среди всех разваливавшихся империй — многонациональные трудовые массы пожелали сохранить или, вернее, воссоздать государственное единство для отпора классовому врагу и новой общей жизни. Революционность России не может быть понята полностью, если игнорируются ее исторические особенности в многовековых отношениях между народами.(…).

Вот, к примеру, картина межнациональных отношений довольно, вообще говоря, на Западе обычная, но совершенно немыслимая в нашей стране даже в самые мрачные периоды ее истории» (С. 188).

«…Писал К. Маркс из Лондона в 1870 году… . «(…).Обыкновенный английский рабочий ненавидит ирландского рабочего… Он чувствует себя по отношению к нему представителем господствующей нации и именно потому делается орудием в руках своих аристократов и капиталистов против Ирландии, укрепляя этим их господство над самим собой. Он питает религиозные, социальные и национальные предубеждения по отношению к ирландскому рабочему. Он относится к нему приблизительно так, как белые бедняки относятся к неграм в бывших рабовладельческих штатах американского Союза. Ирландец с лихвой отплачивает ему той же монетой. Он видит в английском рабочем одновременно соучастника и слепое орудие английского господства в Ирландии.

Этот антагонизм искусственно поддерживается и разжигается прессой, церковными проповедями, юмористическими журналами — короче говоря, всеми средствами, которыми располагают господствующие классы. В этом антагонизме заключается тайна бессилия английского рабочего класса…» [21]» (С. 188-189),

«Задолго до появления английского промышленного пролетариата Генрих II Плантагенет, Елизавета I, Оливер Кромвель, Вильгельм Оранский своими кровавыми делами в Ирландии заложили основу идейного порабощения английского рабочего английским буржуа, Ирландия стала начальной школой британского колониализма, и английский рабочий класс закончил ее с отличием».(…). В том-то и отличие рядового английского рабочего не только от русского пролетария, но даже и от русского крестьянина.

Говоря о тайных договорах между империалистическими хищниками относительно послевоенного раздела добычи, В. И. Ленин указывал: «Если бы эти договоры опубликовать и ясно сказать на собраниях русским рабочим и русским крестьянам, в особенности в каждой захолустной деревушке (курсив наш. — Ф.Н.): вот за что ты воюешь сейчас… то всякий скажет: такой войны мы не хотим» [22]. И в этом смысле любая захолустная деревушка в России опередила рабочие предместья индустриальных городов Западной Европы» (С. 189).

«…Большинство рабочего класса оказалось жертвой шовинистической демагогии и поддержало политику «своих» правительств.(…).

На заседании одной из комиссий II конгресса Коминтерна Квелч, представлявший Британскую социалистическую партию, сказал, что рядовой английский рабочий счел бы за измену помогать порабощенным народам в их восстаниях против английского владычества [24].(…). А рядовому германскому мещанину все это казалось, напротив, крайне несправедливым. Он чувствовал себя и своих детей обделенными куском колониального пирога, ему также не терпелось взвалить на плечи «бремя белых» и заняться «культуртрегерством» среди цветных на островах Океании и на Африканском континенте, на Востоке Ближнем и Дальнем… но, для того чтобы получить право на белый пробковый шлем, приходилось надевать пока островерхую стальную каску защитного цвета.

Именно то, что психологический комплекс своей принадлежности к «народу-господину», едва прикрытый «интернационалистской» фразой как фиговым листком, всегда сохранял свою власть над сознанием обыкновенного, рядового западноевропейского труженика, именно это дало возможность идейно развращенной и прямо подкупленной «рабочей аристократии» выполнить свою задачу барана-провокатора и повести послушные массы на кровавую империалистическую бойню. Ведь обмануть можно только тем, во что жертва обмана хочет верить. В России шовинистический угар, нагнетавшийся буржуазией и царизмом, отравил трудящиеся массы очень ненадолго» (С. 190-191).

«Там не было высокомерного чувства превосходства над другими народами. Не господства над ними, а равенства и братства с ними желали. Это помогло большевикам открыть глаза русскому народу на правду о войне. Именно поэтому Россия нашла в себе силу выбраться из ее кровавой трясины и нанести смертельный удар классу, повинному в ней.

Интернационализм, уважение к другим народам уходят своими корнями в глубь отечественной истории.(…).

…Вспоминая о 1914 годе, С. М. Буденный пишет: «Я попал в третий взвод, которым командовал поручик Кучук Улагай, по национальности карачаевец. Командиром эскадрона был кабардинский князь ротмистр Крым Шамхалов-Соколов. Полком командовал полковник Гревс, а дивизией — генерал-лейтенант Шарпантье» [25]. …Николай II уже после опубликования манифеста об отречении получил телеграммы с выражением безусловной верности от генерала Иванова, генерала графа Келлера и генерала хана Нахичеванского. В течение веков воспитывалась политическая монолитность разнородного в смысле национального происхождения правящего класса России. «Благородное сословие» российского дворянства при всем разнообразии «кровей», слившихся в нем, всегда выступало как дисциплинированная, сплоченная сила и против внешних врагов Российской империи, и против «внутреннего» классового врага в ходе подавления восстаний Болотникова, Булавина, Разина, Пугачева.

Обратной стороной такого единства была никогда в ином государстве не виданная сплоченность трудящихся и угнетенных многонациональных масс России вокруг русского ядра в ходе крестьянских войн. «От великого донского и яицкого войска, от Степана Тимофеевича» послания направлялись башкирам и калмыкам, «русским людям и татарам, чювашам и мордве. Стоять бы вам, черне, русские люди и татарови и чюваша, за дом пресвятые богородицы и за всех святых…» [26]. Татары-мусульмане, язычники — мордва и чуваши, калмыки-буддисты не смущались такой формой обращения, понимали суть дела и шли толпами к Разину. «Прелестные грамоты» удалого атамана, написанные на разных языках интернациональным окружением, доходили до Карелии и Риги, до Персии и Хивы.

«Нет ни одного народа на земном шаре, который столь добросердечно относился бы к чужеземцу, как русские мужики. Они мирно живут бок о бок с сотнями народностей, различных по расе и религии» [27], — замечает С. М. Степняк-Кравчинский. Русского крестьянина, потом и кровью которого строилась Российская держава, не спрашивали, какими должны быть в ней отношения между народами. Но едва ему удавалось развязать руки и вытолкнуть кляп изо рта, как он сам недвусмысленно высказывал свой взгляд на предмет: «Волю всем народам!» Так он говорил при Разине и Пугачеве, так сказал и в 1905 и в 1917 годах. Вот что говорил, к примеру, на заседании I Государственной думы представитель русского переселенческого крестьянства в Оренбургской губернии трудовик Тимофей Седельников:

«Взявши в свои руки власть и распорядок в государстве, ныне сам угнетенный и бесправный русский народ может смело сказать киргизам (казахам. — Ф.Н.), как и всем другим иноплеменникам в России: «пока мне было плохо, было плохо и вам; но теперь, когда я стал свободен, и вы все будете свободны и всем вам будет хорошо». Мы знаем, что русский народ не националист, и потому твердо верим, что надежды киргизов на его справедливость и беспристрастие в деле решения степного земельного вопроса не будут обмануты» [28].

И иноплеменное крестьянство верило русскому. Накануне вооруженного восстания грузинского крестьянства в Гурии в 1905 году одно из местных сельских обществ (Бахвское) так выразило свое понимание и свое отношение к русской революции:

«Мы грузины, русские, армяне, татары, — все братья: мы не будем грызться, пускай не старается правительство понапрасну.(…). Наши требования не частные, только грузинские. Этого требует вся Россия. Мы присоединяемся к нашим русским братьям» [29].» (С. 191-193).

А.И. Герцен высказывал по польскому вопросу, по сути дела, ее идеи:

«Польша, как Италия, как Венгрия, имеет неотъемлемое, полное право на государственное существование, независимое от России. Желаем ли мы, чтобы свободная Польша отторглась от свободной России, — это другой вопрос. Нет, мы этого не желаем, и можно ли этого желать… .(С. 193) «Что касается до главного вопроса, до самобытности Польши, он решен самим языком; ни один русский крестьянин не считает Польшу Россией. Вся Русь говорит: «в Польшу», «из Польши» [32].(…).

…Мы тут же приходим к ленинскому принципу права наций на самоопределение вплоть до отделения. …Герцен фактически стоял на нем в споре с польскими демократами, требовавшими восстановления Речи Посполитой в ее прежних границах, которые охватывали значительную часть Украины: «…Не спросясь людей, на ней живущих… Ну, если после всех наших рассуждений Украина… не захочет быть ни польской, ни русской? По-моему, вопрос разрешается очень просто. Украину следует в таком случае признать свободной и независимой страной. …Не может, не должно быть и речи о том, кому должна принадлежать та или другая часть населенной земли… Вот почему я так высоко ценю федерализм. Федеральные части связаны общим делом, и никто никому не принадлежит…» [33].(…).

Крестьянский съезд в мае семнадцатого лишь повторил то же самое: «Свободная Российская федерация для всех народов, желающих на основе равенства жить вместе с русским». (С. 193-194).

Но почему никакой горечи, никакого озлобления, никакого кровавого тумана в глазах не вызвала среди русских крестьян национальная политика большевиков? Они признали отделение от России Финляндии, Польши, Украины, Литвы, Латвии, Эстонии, Закавказья. Они предоставили автономию народам Поволжья, поставив тем самым русское население края в положение национального меньшинства. Они уничтожили последовательно и бескомпромиссно все и всяческие формальные и фактические привилегии великороссов по отношению к бывшим «инородцам». Все это нисколько не задело за живое русский народ вообще и русское крестьянство в частности: за этим стоял народный исторический опыт. (С. 195).

В феврале 1913 года В. И. Ленин из Кракова писал А.М. Горькому:

«У нас и на Кавказе с.-д. грузины + армяне + татары + русские работали вместе, в единой с. д. организации больше десяти лет. Это не фраза, а пролетарское решение вопроса. Единственное решение. Так было и в Риге: русские + латыши + литовцы; (…).

Именно великорусские рабочие стали по преимуществу носителями духа интернационализма как в самой коренной России, так и на Кавказе, в Средней Азии, на Дальнем Востоке, в Прибалтике, Польше, сплотив многонациональный рабочий класс России в единый могучий российский пролетариат. (…). «В общем и целом рабочий класс России оказался иммунизированным в отношении шовинизма» [39], — писал Ленин в 1915 году, то есть тогда, когда шовинизм почти безраздельно царил в Западной Европе, в европейском рабочем движении» (С. 197).

«…Только в России из всех многонациональных государств и колониальных империй социал-демократия ясно и недвусмысленно в партийной программе провозгласила право наций на самоопределение вплоть до отделения от «своей» великой державы. Только в России она объявила себя не «русской», но «российской», то есть выражающей интересы не только русского, но всего многонационального пролетариата страны. Только в российской социал-демократии до империалистической войны национализм как «великой», так и «малых» наций был окончательно разоблачен как одна из форм оппортунизма, идейного подчинения пролетариата буржуазному влиянию» (С. 197-198).

«…В Туркестане и в Маньчжурии (на КВЖД), где русские рабочие, подобно английским в Индии или французским в Алжире, были поставлены на недосягаемый для неквалифицированных «туземных» рабочих социальный уровень в смысле престижа и оплаты. И каков результат?» (С. 198).

«Русские крестьяне в 1914 году охотно пошли в окопы империалистической войны, поверив в то, что идут на помощь братской Сербии, точно так же, как в 1877–1878 годах шли выручать из беды братьев-болгар» (С. 199).

«Главной идейной и психологической основой буржуазной диктатуры в сознании западноевропейских рабочих и крестьян был широкий, поистине массовый шовинизм, сводящийся в конечном счете к психологическому комплексу «народа-господина». Но для русского трудового народа в целом этот комплекс всегда оставался чуждым и ненавистным, несмотря на сильно запоздавшие попытки правящих классов привить его и ему» (С. 200).

««Маленький капрал» увлекает за собой за Альпы и Пиренеи, в африканские пустыни, в русские снега крестьянских сынов, не давая им ровно ничего взамен, кроме славы… и, несмотря на конечное поражение, несмотря на бесплодность всех своих побед, становится после смерти кумиром французского крестьянства» (С. 201).

«Русский солдат воевал не из-за корысти и не ради славы. В его ранце в отличие от француза никогда не лежал маршальский жезл, а в кармане в отличие от англичанина и немца — туго набитый кошелек. Война сулила ему только лишения, раны, увечья и смерть. Он не отказывался воевать, но ему нужно было верить в то, что сражается он за правое дело. (Вещь совершенно излишняя не только для наемника, продающего вместе со своей кровью и совесть, но и для рыцаря: кто в «божьем суде» победил, тот и прав, главное — победа и горе побежденным!)» (С. 202).

«Вместе со своим французским собратом по масонскому ордену, тоже министром и тоже «социалистом» Альбером Тома, премьер Керенский в сопровождении блестящего эскорта в каком-то особо шикарном автомобиле под громадным государственным флагом отправился в турне по только что отведенным с фронта для отдыха и пополнения частям. Тома, приняв обычную для него позу народного трибуна, слегка завывая подобно корнелевским героям на сцене «Комеди франсэз», картинным жестом показывал на Запад русским солдатам, и те добродушно ему хлопали, не жалея ладоней, и кричали «Бис!» и «Браво!». Но когда председатель Временного правительства разъяснял им уже по-русски, что французские союзники призывают их перейти в наступление ради защиты свободы и демократии, то в ответ услышал: «Покажите нам сначала тайные договоры, мы хотим знать истинную цель войны!» Те, кого презрительно называли «серой скотинкой», доказали делом немного спустя, в Октябре, что они люди, и притом не такие уж серые. Их удалось просветить» (С. 203).

«…Англо-французские дипломаты и военные советники в России сделали вывод о том, что… «нескольких дисциплинированных европейских батальонов вполне достаточно для водворения порядка и прекращения анархии» [48]. В том же духе генерал Бертелло пишет специальный доклад для президента Франции, а затем отстаивает его основные тезисы в личной беседе. «Он полагает, — записывает Пуанкаре после встречи с Бертелло, — что пяти или шести тысяч союзных войск было бы достаточно, чтобы контролировать всю страну» [49]. На основании таких и подобных данных вопрос о вооруженной интервенции в русские дела был решен положительно.

Итак, интервенция. Великий Октябрь принес миру не меч, но мир. В ответ на мирный вызов против него пошли с мечом. И не пять-шесть тысяч, а в десятки раз больше. Для Советской России наступил, как говорят испанцы, «час истины» — торжественный и грозный час испытания, когда уже неважно, чем человек или народ кажется, что о нем говорят и думают, что он сам говорит и думает о себе, когда спадают все обманчивые покровы видимости и он предстает тем, что он есть. В самой глубинной своей сути» (С. 203-204).

«…Балтийцы — это в большинстве своем молодые рабочие, привычные к технике и потому после мобилизации направленные не в окопы, где с трехлинейкой и гранатой умело могли управиться и новобранцы из деревень, а на боевые корабли. Пролетарская по своему социальному происхождению матросская масса, имевшая уже навыки революционной борьбы, оказалась в императорском флоте лицом к лицу с высокомерной, застывшей в дворянско-крепостнических традициях офицерской кастой… . Отчужденность и враждебность между офицерской кают-компанией и матросским кубриком были степенью выше, чем те, что разделяли офицерский блиндаж и солдатскую землянку на фронте. Концентрированная классовая ненависть и оказалась той взрывчаткой, что, по словам буржуазии и соглашателей с ней, «развалила» Балтфлот.

(…). Предательство «патриота» Корнилова, мечтающего стать русским Бонапартом, отдало немцам Ригу. Ее сдача должна была создать атмосферу паники, благоприятствующую перевороту.(…). …На Петроград… легла на курс и германская эскадра, имевшая подавляющее превосходство по числу боевых кораблей и огневой мощи над русским Балтийским флотом. Русские опирались, правда, на береговые батареи и на минные поля Моонзундского архипелага, но адмиралтейство в Берлине знало, что без активных действий флота удержать оборонительные линии им не удастся…» (С. 205).

«Восемь дней на штормящем море продолжалось Моонзундское сражение. Восемь ночей команды заделывали пробоины, чинили поврежденные механизмы, чтобы с рассветом вновь выйти на боевые позиции и встать насмерть против трижды (!) превосходящего по силам противника. Восемь дней и ночей русский Балтийский флот вел безнадежную, как казалось, борьбу. С самого начала он потерял поддержку береговых батарей: разложившиеся войска отказались сражаться с немецким десантом, высадившимся на островах Эзель и Даго. «Союзный» английский флот мирно стоял в своих хорошо защищенных гаванях. Временное правительство продолжало травлю балтийских моряков. В.И. Ленин так характеризовал политическую обстановку Моонзундской морской битвы: «Наступательные операции германского флота, при крайне странном полном бездействии английского флота и в связи с планом Временного правительства переселиться из Питера в Москву вызывают сильнейшее подозрение в том, что правительство Керенского (или, что все равно, стоящие за ним русские империалисты) составило заговор с англо-французскими империалистами об отдаче немцам Питера для подавления революции таким способом» [51].

Ради того чтобы сорвать этот заговор, сто русских кораблей изо дня в день и вели артиллерийскую дуэль с тремястами немецкими, тридцать русских аэропланов делали вылет за вылетом, имея против себя свыше сотни германских [52]. Радиостанция Балтфлота бросает в эфир драматический призыв не к «союзным» флотам за помощью…:

«(…).Атакованный превосходящими германскими силами наш флот гибнет в неравной борьбе. Ни одно из наших судов не уклонится от боя, ни один моряк не сойдет побежденным на сушу. Оклеветанный, заклейменный флот исполнит свой долг… (…)» [53].

П.Е. Дыбенко, тогда председатель Центробалта, вспоминает: «Последней жертвой геройской борьбы на подступах к Петрограду стал доблестный броненосец «Слава».(…). Гордо развевавшийся на реях «Славы» красный стяг захлестнуло волной» [54].

До конца не был спущен красный флаг и на эсминце «Гром», потерявшем в ходе боя управляемость и боеспособность. Его команда перешла на канонерку «Храбрый». На палубе изувеченного миноносца остался по собственному желанию лишь матрос Самончук, и, когда стало ясно, что не русские, а немцы возьмут судно па буксир, он бросил в пороховой погреб горящий факел [55].

…Мы до конца не спустили Славный Андреевский флаг. Сами взорвали «Корейца», Нами потоплен «Варяг»!

Отныне и впредь над Красным флотом будет реять не Андреевский флаг, но отношение к своему флагу, символу воинской чести, останется таким, каким его выработала морская история России. За подвигом «Славы» и «Варяга», «Грома» и «Корейца» стоит высокое понимание воинского долга. «Все воинские корабли российские не должны ни перед кем спускать флаги, вымпелы и марсели…» — петровский завет, передававшийся из поколения в поколение русских моряков, теперь служил делу революции.

Германский флот, потерявший при прорыве первой оборонительной линии свыше тридцати боевых кораблей, не решился штурмовать вторую, закрывавшую вход в Финский залив».(…). Большая часть русского флота оставалась на боевых позициях, готовая к отражению новой немецкой атаки.(…), Моонзундское сражение» (С. 206-208)

«…Как бы ни был неравен бой, нет прощения для уклонившихся от него; то, что борьба безнадежна, не служит оправданием капитуляции; бессмысленность сопротивления еще не причина для того, чтобы его не довести до конца. В Моонзундском сражении и то, и другое, и третье было налицо. В словах посланной из Гельсингфорса радиограммы о том, что русский Балтийский флот гибнет, не было и грани преувеличения.

Балтийский флот погибал, но, странное дело, в нем совсем не было видно моральных симптомов поражения. Команды поврежденных судов, отведенных в Ревель и в Гельсингфорс для ремонта, работали по ночам с остервенением, как будто дело шло о спасении их жизней. И это для того, чтобы не пропустить поутру очередного свидания со смертью. Вся русская армия бежала с фронтов, рассыпаясь по деревням, но здесь дезертиров не было! Не было, ибо «бессмысленное сопротивление» имело здесь свой высокий смысл. Когда уже замолкли пушки, адмирал Развозов заявил: «Я не верил до этих дней в боеспособность флота. Теперь я преклоняюсь перед геройством флота и знаю, что новый немецкий поход нам не страшен, — мы сумеем отстоять честь России» [56]» (С. 208).

«Теперь, в Моонзундском сражении, матросы не только грудью стояли за честь России (как это было и всегда), теперь они под руководством большевиков защищали Петроград, колыбель Советского государства, которое станет выразителем их национальных и классовых интересов одновременно. Соединение классового сознания с патриотизмом и дало тот результат, о котором с гордостью говорил старый адмирал.(…).

…Процесс разложения, уже приведший к распаду старой армии, остановился там, где была сосредоточена компактная масса вооруженного пролетариата в морских бушлатах. Совсем нетрудно было предположить, что обратный процесс, процесс возрождения и обновления России, начнется оттуда же. Все, за что ни хваталось в последних попытках спасения буржуазное правительство, фатальным образом оказалось гнилым и трухлявым — вокруг Смольного стояли поистине железные батальоны пролетариата. Те, кто за броневиком с винтовкой наперевес бежал к Зимнему — безразлично, был ли он в бушлате, солдатской шинели или в цивильном пальто красногвардейца, — готовы были отдать… жизнь свою без колебаний... . Подобно гнилому плоду, падающему при первом порыве ветра, Временное правительство выпало из министерских кресел от одного холостого выстрела «Авроры»» (С. 209).

«…В воспоминаниях одного из командиров партизанской армии, боровшейся против колчаковщины в Восточной Сибири: «…Партизанские отряды Сибири… их старшими командирами были опытные офицеры царской армии, ставшие на сторону революции, а оружие добывалось в боях» [58]» (С. 210).

«…Слова старого адмирала о готовности любой ценой защитить честь России выражали смысл жизни. И они поднимались в капитанскую рубку, чтобы под контролем комиссара Центробалта вести корабль на смертный бой в защиту революционного Петрограда. Их выбор был сделан: живыми или мертвыми, они навсегда останутся со своим народом. Разве трудно было понять тогда, в октябре 1917 года, что эти же старорежимные офицеры будут без малейших колебаний топить и английские суда, если те осмелятся войти в воды Финского залива, как это и произошло в 1919 году? А приняв во внимание, что офицерский корпус в целом был более разночинным по социальным корням и менее проникнут аристократическим кастовым духом, чем во флоте, можно было бы и предположить, что армия пролетарской диктатуры не останется без военных специалистов, работающих не за страх, а за совесть.

В феврале 1918 года едва рожденная Красная Армия воспроизвела на более широкой основе то, что показал Балтийский флот в Моонзундском сражении: чисто пролетарский состав боевого ядра (первыми красноармейцами были питерские рабочие и балтийские матросы, младшие братья и сыновья тех же рабочих), военное руководство в руках бывших царских генералов и офицеров, высшее политическое осуществляется институтом комиссаров, и главное — тот же боевой дух. «Убеждение в справедливости войны, сознание необходимости пожертвовать своей жизнью для блага своих братьев поднимает дух солдат и заставляет их переносить неслыханные тяжести. Царские генералы говорят, что наши красноармейцы переносят такие тяготы, какие никогда не вынесла бы армия царского строя» [59] — эти слова В. И. Ленина по справедливости могут быть отнесены к участникам уже первых боев Красной Армии под Нарвой» (С. 212-213).

«…Народ получает возможность в борьбе за светлое будущее опереться на свое славное прошлое. Боевые традиции России, военной державы, пришлись как нельзя более кстати и Советской России, в лице Красной Армии возродилась на новой классовой основе великая русская армия и приумножила свои боевые традиции как Советская Армия.

(…).Принудительная мобилизация сама по себе еще ничего не решала. Белые генералы также проводили ее на огромных территориях, да только белая гвардия, превратившись в армию, неизменно теряла после этого высокие боевые качества, которыми, вообще говоря, отличались добровольческие части» (С. 213).

«По сю сторону Урала… все было ясно: дворяне, составлявшие основной костяк Добровольческой армии, восстанавливали по мере ее продвижения вперед помещичье землевладение и тем отбрасывали крестьянство в лагерь красных. Ну а по ту сторону Уральского хребта? (…).

Что же произошло там, в Сибири и на Дальнем Востоке? Ведь Колчак и не помышлял посягнуть на крестьянскую землицу, а крестьяне под рукой «верховного правителя России» могли всласть наслаждаться свободой торговли. А из всей этой белой идиллии вышло вот что: крестьянская война под руководством пролетариата против белых и истребительная война белых карателей против этого зажиточного крестьянства» (С. 215).

«Ответ не заставил себя долго ждать. 15 декабря 1918 года Казанка восстала. Поднялась под красным знаменем за власть Советов и увлекла за собой все окружающие деревни. С быстротой лесного пожара партизанское движение охватило долину Сучана, а потом и все Приморье.

Менее всего это выступление можно объяснить личной обидой или личной местью казанковцев. Боевые действия интервентов на Уссурийском фронте обошли Казанку стороной, и ни разу еще каратели не посещали ее — не было причины.

И совсем напрасно искать объяснения непосредственно в экономике. Обнищания масс, обычно предшествующего вооруженному восстанию народа, в Казанке заметно не было. Напротив, осенью 1918 года село очень выгодно продало урожай приезжим заготовителям. Не было оснований сомневаться в том, что процветание продлится и в ближайшем по крайней мере будущем. Чем же казанковцы остались недовольны?

Многим. Очень многим. Владивосток стал каким-то чужим от великого множества красивых иностранных мундиров. На рынке, правда, английские, американские, японские, французские, итальянские, чехословацкие офицеры, а иногда и солдаты за каждую беличью и соболиную шкурку давали в два-три раза больше, чем обычные скупщики, но даже эта самоуверенная манера брать, не поторговавшись как следует, почему-то не нравилась. А тут еще рассказы соседей по прилавку о том, что на прошлой неделе американский матрос в порту застрелил русского мальчика, что несколько японцев на глазах у всех среди бела дня забили прикладами до смерти дряхлого старика корейца, что местные жители должны теперь, когда в трамвай входит иностранный военный, вставать и уступать ему место, что по селам, где располагаются японские гарнизоны, расклеены распоряжения комендатуры, предписывающие русским при встрече с японцем остановиться, снять шапку, поклониться и сказать «здравствуйте!», что радиостанция на Русском острове передана американцам, что склады казенного имущества перевозятся в Японию, что в Хабаровске ежедневно расстреливают десятками пленных красногвардейцев, что по ночам желтый поезд Калмыкова останавливается на мосту через Амур, и там личная охрана атамана кавказскими кинжалами и шашками рубит и сбрасывает в реку заключенных, которых устала пытать, что… — да мало ли чего наслушаешься теперь в городе? Им-то, казанковцам, какое до всего этого дело? Их село стоит с краю, не его грабят, не в их малолеток стреляют, не их стариков избивают, не их жен и дочерей насилуют, не их сыновей берут на прогулку калмыковцы в свой поезд. А что до казенного имущества, то только дурак не урвет его, коль представится случай. Какая им до него печаль? Так-то оно так, да только ласковый шелест долларов и иен почему-то больше не веселил слух, и — что за наваждение! — все чаще представлялось мужичкам, что пересчитывают они не рубли, не доллары и не иены, а иудины сребреники.

…В тот памятный день, 15 декабря, казанковцы по приглашению Н. К. Ильюхова, учителя из соседней Хмельницкой, собрались на сход в своей школе.(…). …Ильюхов и еще трое хмельничан, к которым вскоре присоединились трое из деревни Серебряной, да два шахтера-сучанца из красногвардейцев, прятавшихся неподалеку в тайге, образовали «Комитет по подготовке революционного сопротивления контрреволюции и интервентам». Известно было также, что комитет за двумя исключениями состоит из унтер-офицеров старой армии и солдат-фронтовиков, а сам Ильюхов как бывший прапорщик, то есть старший по званию, назначен командующим всеми вооруженными силами. Люди все это были серьезные и пользовались всеобщим уважением. Ильюхов в последнее время частенько наведывался в Казанку к местным фронтовикам, да и они, по делу и без дела бывая в Хмельницкой, не обходили его дом стороной. Об остальном легко можно было догадаться.

Так коммунистическая ячейка (Ильюхов и его товарищи были большевиками) исподволь, искусно и упорно расширяла свое влияние на село…» (С. 218-219).

«[68]. (…). Богатая и культурная Казанка оставалась не только предметом зависти всей округи, но и образцом культуры быта и хозяйства, на который равнялись, и источником помощи, к которому еще не раз прибегали. Вот почему многое в Сучанской долине зависело от того, как поступит она.

Прибывших хмельничан и серебрянцев, членов комитета, встретили с почетом и усадили в президиум собрания — хороший знак! (…). Теперь решение каждого должно было совпасть с решением всех, воля «общества» всегда единодушна.

Дальше произошло то, что и ожидалось. На призыв подниматься на борьбу против интервентов и белогвардейцев, вспоминает Н. К. Ильюхов, «дед Казимиров встал, выпрямился и с видом, полным достоинства, без разрешения председателя обратился к собранию:

— Товарищи общество! Я своего Мишку отдам на войну. — Разыскав стариковскими глазами сына, продолжал: — Мишка! Записываю тебя в дружину. Слышишь ты меня? Бери с собою рыжего коня, он помоложе, побойчее и легче на рысь! — Потом, подумав, обратился к председателю: — Тима! Пиши от меня еще одного коня для войны!

Плотина молчания прорвалась. Со всех сторон послышались крики:

— Пиши от меня пару коней. Одного под верх, другого в обоз.

— И от меня одного… И от меня… — слышались голоса.

В течение нескольких минут крестьяне отдали для военных нужд тридцать лошадей, несколько голов рогатого скота, много пудов хлеба.

Казанка выставила полуроту молодых, здоровых, обученных еще в царской армии вооруженных бойцов [69].

Со стороны почин казанковцев выглядел, наверное, как безрассудная авантюра, в которую по непонятным причинам оказались вовлеченными обычно холодно-рассудительные и понимающие свой личный интерес зажиточные мужики. Но он не был авантюрой. Сразу же после мирского схода по всем дорогам, ведущим из села, помчались конные нарочные, развозящие по округе краткую весть: «Сучан в огне восстания. Помогите нам! Восставайте!» А в деревнях верховья Сучана давно уже ждали таких гонцов. Уговаривать не пришлось. Поднимались быстро и бодро. Да и как отказаться от участия в столь добром деле — от того, чтобы бить интервентов и всех, кто с ними? А за верховьем Сучана поднялись деревни низовья, а за Сучанской долиной другие долины Приморья, а за Приморьем Приамурье, Прибайкалье, Забайкалье, Сибирь Восточная и Западная. Нет, казанковцы не были искателями приключений. Совсем напротив, это генерал Гревс назовет в воспоминаниях поход своего прекрасно обученного, вооруженного и оснащенного экспедиционного корпуса «американской авантюрой в Сибири», а надо сказать, что американские войска так ни разу и не пришли в боевое соприкосновение с частями Красной Армии и имели дело только с партизанами. Эти же партизаны разорвали в клочья отброшенную за Урал армию Колчака, образовали регулярную армию Дальневосточной республики, вынудили японцев к эвакуации и взяли приступом последние оплоты белых в Приамурье и Приморье.

Казанковцы сажают хмельничан за стол президиума в своем «обществе», тем самым давая понять, что все споры и ссоры на меже отошли в прошлое: если уж подниматься за Советскую власть, то и признавать все ее постановления. И действительно, вскоре после начала восстания проводится изъятие у «стодесятинников» излишков земли, сдаваемых ими в аренду, и передача изъятого в безвозмездное пользование бывшим арендаторам [70]. Эта мера не оттолкнула от общего дела ни Казанку, ни другие богатые, теперь «утесненные» села, а корейцев и китайцев к нему привлекла; в составе Сучанского партизанского отряда сражались отдельная корейская рота и китайский разведывательный взвод»  (С. 220-222).

«…Крестьяне сами проводили жесткую линию по отношению к кулаку, которого ранее уважали и побаивались, сами призывали на военную службу своих детей и внуков по мере убыли бойцов в партизанских рядах. То, что раньше воспринималось как воля «города», навязываемая деревне, теперь с неоспоримой очевидностью следовало из потребностей борьбы [71].

Недели не прошло с того дня, как поднялась Казанка, а во Фроловке уже собирается съезд представителей боевых дружин из деревень всего верховья Сучана. Он постановляет образовать сводный Сучанский партизанский отряд. В декларации, направленной консульскому корпусу, он формально объявляет войну всем иностранным державам, повинным в вооруженной интервенции, не давая, впрочем, себе труда перечислить их поименно [72]. Сознавая, что десятку деревень вести такую войну будет тяжко, он, как перед этим Казанка, рассылает в разные стороны группы агитаторов поднимать народ. И он отправляет особо доверенного человека во Владивосток на связь с большевистским подпольем, чтобы известить, что восстание началось, что оно нуждается в оружии, в притоке в отряд рабочих, в политическом и военном руководстве со стороны РКП(б). Партизанские командиры Н.К. Ильюхов и И.П. Самусенко вспоминают: «(…).Восстание возникло стихийно, но в дальнейшем во главе его встали коммунисты, которые внесли организованность, решимость и целеустремленность» [73]» (С. 222).

«…На Дальнем Востоке… решающий перелом в событиях произошел тогда, когда такие богатые торговые села, как Казанка, идущие в авангарде капиталистического развития русской деревни, внезапно свернули с этого пути и вместо того, чтобы поддержать стоявшее на платформе «свободы торговли» белое правительство и использовать благоприятную экономическую конъюнктуру, чтобы потуже набить мошну, объявили «верховного правителя России» самозванцем и мятежником против законного Советского правительства в Москве (эти слова были подчеркнуты в декларации, направленной консульскому корпусу) и поднялись на смертный бой за Советы [74].

Никакой экономический анализ не даст ответ на вопрос, почему этот коренной перелом в настроениях основной толщи дальневосточного крестьянства произошел. Искать ответа нужно в другом.

…В той же Казанковской школе, где недавно проходил сход, генерал Смирнов, вошедший в село во главе полка карателей, проводил порку наиболее уважаемых крестьян нагайками и шомполами. Завершив экзекуцию, он спросил одного из них, деда Полунова, за какую власть теперь он стоит, и получил твердый ответ: «Я стою за власть народа. А народ стоит за власть Советскую. Значит, и я думаю так, как весь народ. Я против народа не ходок».

«Деда вывели из школы, поставили у забора. Пять офицеров с японскими карабинами встали против него. Полунов снял шапку, перекрестился. Он успел сказать только два слова: «Прощайте, мужики!» Раздался залп, и старик рухнул на снег» [75].

В своем зверином простодушии генерал-палач, видно, полагал: вот растерзаю я этого упрямого старика, и все село ужаснется. Но все страхи Казанки уже окончились 15 декабря.(…). Она знала участь, уготованную последнему: разграбленное добро, исполосованные спины стариков, застреленные подростки, изнасилованные женщины, дети на пепелище своих домов.(…). Бодрая, легкая, самоуверенная встала Казанка во весь рост, щелкнув затвором… сознанием того, что… их село… составляет часть той же великой державы, что сами они плоть от плоти великого народа» (С. 222-224).

«…Буржуазия осталась с глазу на глаз с пролетариатом, что и требовалось для его победы. Исход мятежей Каледина на Дону, Дутова в Оренбуржье, Семенова и Калмыкова в Сибири, Гамова в Уссурийском крае показывает с очевидностью, что победа эта была бы быстрой и относительно легкой, если бы не последовавшая вооруженная иностранная интервенция.

Интервенция изменила все: она дала временный перевес белому движению на окраинах России, но она же вывела русское крестьянство из состояния нейтралитета по отношению к Советской власти (очень часто враждебного — хлеб укрывали), толкнула его к союзу с пролетариатом и к признанию диктатуры пролетариата как единственной возможности сохранить российскую государственность. Узкоклассовый, эгоистический интерес крестьянства (свобода торговли) пришел в столкновение с общенациональным интересом, с патриотизмом широких трудовых масс и оказался побежденным. Это и было отмечено В. И. Лениным: «Это поворот не случайный, не личный.(…). Поворот касается всей мелкобуржуазной демократии.(…). …Мы должны были ломать все ее патриотические чувства. А история сделала так, что патриотизм теперь поворачивает в нашу сторону. Ведь ясно, что нельзя свергнуть большевиков иначе, как иностранными штыками…» [76]. «Буржуазия… готова была на все… — предать Россию кому угодно, только чтобы уничтожить власть Советов… Россия не может быть и не будет независимой, если не будет укреплена Советская власть» [77].

(…). «…Война с Польшей пробудила патриотические чувства даже среди мелкобуржуазных элементов, вовсе не пролетарских, вовсе не сочувствующих коммунизму…» [78], и эти ленинские слова вполне правомерно распространить на весь период борьбы русского народа против иностранной интервенции.

…В.И. Ленин прямо указывал на существование «глубокой розни экономических интересов пролетариата и мелкого земледельца» [79]. Но, несмотря на эту глубокую рознь, среднее крестьянство в массе своей все же поворачивается лицом к Советам, принимает суровую пролетарскую диктатуру, поскольку «Россия не может быть и не будет независимой, если не будет укреплена Советская власть». Партия большевиков, со своей стороны, провозглашает на историческом VIII съезде весной 1919 года коренное изменение внутриполитического курса — от нейтрализации середняка при опоре на бедняка к прочному союзу со всем средним крестьянством» (С. 224-225).

«И этот союз до самого окончания гражданской войны и полной победы над интервентами оказался действительно очень прочным. «Крестьянство должно было спасти государство, пойти на разверстку без вознаграждения…» [80] — писал В. И. Ленин. И оно, чтобы спасти свое государство, отстоять независимость Советской России, отдало и хлебные излишки без вознаграждения, отдало и хлеб сверх излишков, ущемляя себя, отдало и детей своих в Красную Армию, и само поднялось на вооруженную партизанскую войну, где это нужно было.

В декабре 1917 года, когда на Дальнем Востоке власть перешла в руки Советов, выборы в Учредительное собрание, произведенные согласно принципам буржуазной демократии, показали, что в этом крае за большевиками идет не более 10 процентов избирателей [81]. Но эти десять процентов, представлявшие пролетариат и беднейшее крестьянство и обеспечившие большинство коммунистов в Советах, оказались решающей политической силой… (С. 225-226).

«Настроения сторонников «чистой демократии» в создавшейся ситуации с полной искренностью выразил меньшевистский лидер Агарев, крикнувший с трибуны Владивостокского Совета, обращаясь к большевикам: «Вам терять нечего! Вы хотите гражданской войны! Хотите сорвать Учредительное собрание! Мы знаем, сроки вашего торжества коротки! Там, — он поднял руку и указал в сторону океана, — там некто третий решает вашу судьбу» [82].

И долгожданный «третий» явился. Железной пятой подавил красногвардейцев, разгромил из пушек Владивостокский Совет, загнал «узурпаторов»-большевиков в концлагерь и под надзором корабельных орудий провел месяц спустя после переворота «свободные выборы» в городскую думу. Предсказание Агарева как будто сбылось.

Только вот беда: результаты этих выборов «защитникам русской демократии» в иностранных мундирах пришлось аннулировать. Абсолютное большинство (62 процента) голосов избирателей было подано за коммунистов — за тех самых, что дожидались смерти за колючей проволокой [83]. Мелкобуржуазные слои во Владивостоке, шедшие ранее за эсерами и меньшевиками, резко повернули налево. Даже профсоюз приказчиков призвал своих членов голосовать за большевиков. Им бы, приказчикам, только радоваться росту деловой активности под крылом у интервентов, так нет, туда же — предпочли опыт социального самоубийства перспективе отдать русский Дальний Восток заокеанскому «третьему». «Молчаливое большинство» дальневосточного крестьянства не призывалось к избирательным урнам вплоть до 1920 года, а когда выборы в Народное собрание Дальневосточной республики были проведены, подавляющее большинство крестьянских представителей пошло за большевиками [84]. В Народном собрании второго созыва коммунисты располагали уже твердой поддержкой 74 процентов от числа всех депутатов [85].

Ошибался меньшевик Агарев, полагая, что военное поражение положит конец «торжеству» большевиков. Напротив. Лишь только после того, как Коммунистическая партия прошла горький путь поражения на поле боя и превратилась в партию расстрелянных, повешенных, изрубленных в куски, сожженных живьем в паровозных топках (между тем лидеры всех прочих партий устраивали банкеты для интервентов и фотографировались на палубах их броненосцев), только после этого и вследствие этого она завоевала полное доверие и безусловную поддержку широких непролетарских масс русского народа» (С. 226-227).

«…Когда русский мужик разглядел… вожделения «золотопогонников», дворянства, жаждущего вернуть себе свои поместья и восстановить монархию, он дезертировал из белой армии и вступал в Красную. И потом разнузданный грабеж и насилия, чинимые белогвардейцами и иностранной военщиной, широкие массы русского крестьянства испытали непосредственно на себе» (С. 227).

«…На совещании представителей партизанских отрядов во Фроловке… мы подняли оружие не для того, чтобы оборонять себя, а для того, чтобы идти на помощь Москве… .

(…). Они не помнят ответа смоленских боярских детей Сигизмунду, но та же самая сущность, скрытая в сердце русского человека, выступает в этот грозный «час истины» и порождает то, что кажется чудом.

Подводя итоги борьбы против интервентов и белогвардейцев, В. И. Ленин писал: «Если подумать о том, что же лежало в конце концов в самой глубокой основе того, что такое историческое чудо произошло, что слабая, обессиленная, отсталая страна победила сильнейшие страны мира, то мы видим, что это — централизация, дисциплина и неслыханное самопожертвование» [86]» (С. 228).

 «…Неразрывно спаянное государственное единство и силы, закаленные в тяжкой и суровой школе» [87].

Эпоха военного деспотизма прошла, ушло Московское царство, миновалась Российская империя, но «неразрывно спаянное государственное единство», привычка русского народа к централизации и дисциплине, его готовность к величайшему самопожертвованию ради справедливого дела остались…» (С. 229).

 

Использованная Ф.Ф. Несторовым литература

 

ВВЕДЕНИЕ

7 См.: Пашуто В.Т. Указ. соч.

8 Anderson Т., р. I–VIII.

10 Ленин В.И. Полн. собр. соч., т. 40, с. 118.

11 Ленин В.И. Полн. собр. соч., т. 44, с. 234.

 

Часть первая. МЕЖДУ ЕВРОПОЙ И АЗИЕЙ

1 Тютчев Ф. И. Полн. собр. соч., изд. 8, с. 432.

2 Waliszewski К. Pierre le Grand. Paris, 1897, p. 514.

 

ИСТОРИЧЕСКИЙ ВЫЗОВ

1 Ключевский В. О. Соч., т. 2. М., 1957, с. 47.

2 Подсчитано по хронологической таблице курса Истории СССР под ред. В.И. Лебедева, Б.Д. Грекова, С. В. Бахрушина. М., 1939, с. 751–766.

3 Маркс К., Энгельс Ф. Соч., т. 10, с. 429.

8 Каргалов В.В. Внешнеполитические факторы развития феодальной Руси. М., 1967, с. 171.

10 Marx Karl. Secret diplomatic history of the eighteenth century. London, 1899, p. 78.

12 Сборник материалов и статей по истории Прибалтийского края. Т. 11. Рига, 1979, с. 597.

16 Дельбрюк Г. История военного искусства в рамках политической истории, т. III, M., 1933, с. 43.

18 Там же, с. 256.

20 Соловьев С. М. История России с древнейших времен. Кн. III. М., 1960, с. 19.

21 Рыбаков Б. А. Ремесло Древней Руси. М., 1948, с. 780–781,

22 Разин Е. А. История военного искусства. Т. II, с. 273.

23 Там же, с. 222–224.

24 Кирпичников А. Н. Куликовская битва. М., 1980, с. 93.

 

ОТВЕТ МОСКВЫ

5 Хрестоматия по истории СССР. XVI–XVII вв. М., 1962, с. 68–69.

6 Тэн И. Происхождение общественного строя современной Франции, т. 1. Спб., 1907, с. 112.

7 Там же, с. 496.

8 Цит. по: Всемирная история, изд. АН СССР, т. IV. М., 1958, с. 497.

11 Пресняков А. Е. Образование Великорусского государства, с. 458.

12 Татищев В. Н. История российская с самых древнейших времен. М., 1847, с. 112–113.

15 Середонин С. М. Иоанн IV Васильевич Грозный. — «Русский биографический словарь»; т. 8. Спб., с. 33.

17 Полосин И. И. Социально-политическая история России XVI — начала XVII в. М., 1963, с. 64—115.

18 Водарский Я. В. Население России в конце XVII — начале XVIII века. М., 1977, с. 192.

19 Sumnеr B. Н. Suvvey of Russian history. London, 1948, p. 390.

20 Водарский Я. В. Население России в конце XVII — начале XVIII века, с. 193.

21 Ключевский В. О. Соч., т. 2. М., 1957, с. 207.

22 Rоwze A. Z. The Expansion of Elizabethean England. London, 1955, p. 239.

23 Бобржинский М. Очерк истории Польши, т. 2. Спб. 1891, с. 36.

24 Маркс К., Энгельс Ф. Соч., т. 21, с. 410–411.

28 Соловьев С. М. История России с древнейших времен. Кн. III, с. 160.

29 Английские путешественники в Московском государстве в XVI веке. М., 1937, с. 61.

30 Цит. по: Виппер Р. Ю. Иван Грозный. М., 1922, с. 91.

31 Ключевский В. О. Соч., т. 6. М., 1959, с. 376.

32 Герцен А. И. Соч., т. 3. М., 1956, с. 403–404,

 

СИЛА ПАТРИОТИЗМА

2 Дельбрюк Г. История военного искусства, Т. III, с. 191.

3 Там же, с. 194.

4 Там же.

5 Соловьев С. М. История России с древнейших времен. Кн. II, с. 284–287, 513; Разин Е. А. История военного искусства. Т. 11, с. 268–291; «Русские повести XV–XVI вв.», М — Л., 1958, с. 169–201.

6 Хрестоматия по истории СССР с древнейших времен до конца XV века. М., 1960, с. 276.

8 Ключевский В. О. Соч., т. 2, с. 50.

9 Плеханов Г. В. Избранные философские произведения, Т. V, М., 1958, с. 247–248.

10 Толстой Л. Н. Полн. собр. соч., т. 6, М.—Л., 1929, с. 184.

11 Толстой Л. Н. Указ. соч., т. 2, с. 183.

14 Виппер Р. Ю. Иван Грозный, с. 105.

15 Сорель А. Европа и Французская революция, Т. 7, Спб., 1908, с. 405.

16 Там же, с. 89.

17 Сорель А. Указ. соч., т. 8. Спб., 1908, с. 253.

18 Соловьев С. М. История России с древнейших времен. Кн. IV, с. 547–551, 566–567, 587–589, 620–641.

19 Платонов С. Ф. Очерки по истории Смуты в Московском государстве XVI–XVII вв. М., 1937, с. 406.

21 Пушкин А. С. Полн. собр. соч., изд. АН СССР, т. 9, с. 197.

26 Толстой Л. Н. Полн. собр. соч., т. 7. М.—Л., 1920, с. 106.

28 Цит. по Тарле Е.В. Северная война, с. 51–52.

29 Там же, с. 51.

30 Пушкин А. С. Полн. собр. соч., изд. АН СССР, т. 9. М., 1951,с. 322.

31 Герцен А. И. Соч., т. 7. М., 1958, с. 192.

32 Чернышевский Н. Г. Полн. собр. соч., т. III. М., 1947, с. 570.

33 Цит. по: История дипломатии, т. II. М.—Л., 1945, с. 103.

 

МНОГОНАЦИОНАЛЬНАЯ РОССИЯ

1 Платонов С. Ф. Прошлое Русского Севера. Пг., 1923, с. 18.

5 Степняк-Кравчинский С. М. В лондонской эмиграции. М., 1968, с. 137–141.

6 Цит. по: Басин В. Я. Россия и казахские ханства в XVI–XVIII вв. Алма-Ата, 1971, с. 205.

7 Соловьев С. М. История России с древнейших времен. Кн. VI. М., 1961, с. 556–557.

8 Там же, с. 278.

9 Тарле Е. В. Северная война, с. 196–197.

9a Curson G. N. Russia in Central Asia in 1889 and the Anglo-Russian question. London, p. 392.

10 Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 32, с. 86,

11 Герцен А. И. Соч., т. 7. М., 1958, с. 66.

13 Всемирная история, изд. АН СССР, т. V. М., 1958, с. 351.

14 Преображенский А. А. Урал и Западная Сибирь в конце XVI — начале XVIII века, с. 167.

15 Всемирная история, т. V, с. 351.

16 Соловьев С. М. История России с древнейших времен. Кн. III, с. 36.

17 Сказание о Мамаевом побоище, — «Русские повести XV–XVI веков», с. 177–201.

18 Ключевский В. О. Соч., т. 2, с. 140.

19 Цит. по: Пресняков А. Е. Московское царство. Пг., 1918, с. 49.

20 Соловьев С. М. История России с древнейших времен. Кн. IV. М., 1960, с. 69.

21 Соловьев С. М. Указ. соч., кн. VI, с. 507.

22 Хрестоматия по истории СССР XVI–XVII вв., с. 427–428.

23 Ключевский В. О. Соч., т. 8. М., 1959, с. 345.

24 Сurzоn G. N. Op. cit, р. 392.

25 Генерал Багратион. Сборник документов и материалов. М., 1945, с. 226.

26 Цит. по: Толстой Л. Н. Полн. собр. соч., т. 6. М.—Л., 1929, с. 111.

27 Гоголь Н. В. Полн. собр. соч., изд. АН СССР, т. XII. М., 1952, с. 419.

28 Бунин И. А. Собр. соч., т. 9. М., 1967, с. 394, 395, 398.

29 Бескровный Л. Г. Русская армия и флот в XVIII веке, с. 298.

30 Луцкий Н. Б. Новая история арабских стран. М., 1966, с. 235.

31 Соловьев С. М. Указ. соч., кн. IX, с. 568.

 

Часть вторая. ВЕРНОСТЬ ИСТОРИИ

САМОДЕРЖАВИЕ И РУССКИЙ НАРОД

1 Герцен А. И. Соч., т. 3. М., 1956, с. 504.

3 Ключевский В. О. Соч. т. 4. М., 1958, с. 81.

5 Ключевский В. О. Соч., т. 4, с. 80.

6 Там же, с. 80–81.

8 Валишевский К. Дочь Петра Великого Елизавета I. Изд. Суворина. Пг., с. 225–226.

9 Там же, с. 485.

10 Там же, с. 485—486

11 Маркс К., Энгельс Ф. Соч. т. 10, с. 565.

12 Там же, с. 544.

15 «Русский архив», 1871, № 1, с. 187.

16 Маркс К., Энгельс Ф. Соч., т. 22, с. 403–404.

17 Степняк-Кравчинский С. М. В лондонской эмиграции. М., 1968, с. 126.

18 Кропоткин П. А. Записки революционера. М., 1966, с. 93.

 

ТРИ ПОКОЛЕНИЯ

1 Сustine. La Russie en 1839. Bruxelles, 1843, t. 1, p. 305–306.

3 Custine, t. 11, p. 188.

5 Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 21, с. 261.

6 Декабристы. Новые материалы. М., 1955, с. 32.

8 См.: Кузьмин Б. П. П. Г. Заичневский и «Молодая Россия». М., 1932.

9 Цит. по: Покровский М. Очерки русского революционного движения XIX–XX вв. М., 1924, с. 60–61.

11 Green J. R. Histoire du peuple anglais. Paris, 1888, t. 1, 278–279.

12 Ibid., p. 279

13 Соловьев С. М. История России с древнейших времен. Кн. VII. М., 1962, с. 72—73

14 История СССР, т. I. M., 1939, с. 426.

15 Там же, с. 518.

16 Там же, с. 612.

17 Там же, с. 426.

18 Крестьянская война под предводительством Степана Разина. Сборник документов Т. II, ч. 1, М., 1957, с. 91.

19 История СССР, т. I, с. 518.

20 История СССР, изд. АН СССР, т. III, М., 1967, с. 465.

22 Green J. R. Histoire du peuple anglais, t. 1, p. 341–342.

23 Скрынников Р. Г. Опричный террор. Л., 1969, с. 228.

26 Воинские повести Древней Руси. М.—Л., 1949, с. 68.

27 Там же.

28 Цит. по: Покровский М. Н. Русская история с древнейших времен, т. IV. М — Л., 1934, с. 164.

29 Там же, с. 165.

30 Там же.

31 Покровский М. Очерки русского революционного движения XIX–XX вв., с. 133.

32 Там же, с. 106.

33 Тэн И. Философия искусства. М., 1933, с. 5,

36 Там же, с. 458.

38 Тарле Е. В. Соч., т. IV, с. 449.

40 Там же, с. 353.

41 Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 34, с. 245–246.

42 Пресняков А. Е. 14 декабря 1825 года, с. 26.

43 Герцен А. И. Соч., т. 3. М., 1956, с. 423.

46 Соловьев С. М. История России… Кн. XIV, с. 366.

47 Там же, с. 366–367.

54 Якушкин И. Д. Записки. М., 1925, с. 99.

58 Цит. по: Покровский М. Н. Русская история с древнейших времен, т. IV, с. 170.

60 Аралов С.А. В.И. Ленин и Красная Армия. М., 1958, с. 28.

61 Цит. по: Первое марта 1881 года. По неизданным материалам. Пг., изд. «Былое», 1918, с. 279.

79 Герцен А.И. Соч., т. 7, с. 299.

81 Сочинения В. Г. Белинского в четырех томах. Т. IV, М., изд. С. С. Мошкина, 1898, с. 518.

84 Там же, с. 228.

85 Там же, с. 502.

86 Достоевский Ф. М. Дневник писателя за 1877 г. Спб, 1878, с. 91–92.

87 Толстой Л. Н. Полн. собр. соч., т. 78. М., 1956, с. 147.

88 Указ. соч., т. 68, с. 59 (пер. с нем. с. 64).

91 Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 6, с. 25.

 

ОКТЯБРЬСКАЯ БУРЯ

7 Горький М. Собр. соч. в тридцати томах. Т. 23. М., 1953, с. 400–401.

8 Мартынов Е. И. Царская армия в Февральском перевороте. Л., 1927, с. 82.

9 Там же, с. 80.

21 Маркс К., Энгельс Ф. Соч., т. 32, с. 557–558.

22 Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 32, с. 287–288.

24 См.: Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 41, с. 246.

23 Буденный С. М. Пройденный путь, М., 1958, с. 13.

26 Крестьянская война под предводительством Степана Разина. Сборник документов. Т. II, ч. 1, М., 1957, с. 91.

27 Степняк-Кравчинский С. М. В лондонской эмиграции, с. 123.

28 Революция 1905–1907 годов в национальных районах России. М., 1949, с. 645–646.

29 Там же, с. 415.

32 Герцен А.И. Соч., т. 7, с. 192.

33 Там же, с. 193–194.

38 Ленин В.И. Полн. собр. соч., т. 48, с. 162.

39 Ленин В.И. Полн. собр. соч., т. 26, с. 331,

48 Цит. по: Васюков В. С. Предыстория интервенции. М., 1968, с. 287.

49 Там же, с. 286.

51 Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 34, с. 348.

52 Верховский А. И. На трудном перевале, с. 447.

53 Дыбенко П. Е. Из недр царского флота к Великому Октябрю, с. 112–113.

54 Там же, с. 123.

55 Там же, с. 121.

56 Там же, с. 115.

58 Попов Г. Н. Партизаны Заманья. Красноярск, 1974, с. 75.

59 Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 41, с. 121.

68 Ильюхов Н., Самусенко И. Указ. соч., с. 24.

69 Там же, с. 29.

70 Там же, с. 65.

71 Там же, с. 33, 36–37.

72 Там же, с. 32.

73 Там же, с. 58.

74 Борьба за власть Советов в Приморье (1917–1922). Сборник документов. Владивосток, 1955, с. 245.

76 Ильюхов Н., Самусенко И. Указ. соч., с. 41.

76 Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 37, с. 215–216.

77 Там же, с. 217–218.

78 Ленин В.И. Полн. собр. соч., т. 43, с. 11.

79 Там же, с. 59.

80 Там же, с. 141.

81 Бойко-Павлов Д. И., Сидорчук Е. П. Указ. соч., с. 236.

82 Никифоров П. М. Записки премьера ДВР. М., 1974, с. 23.

83 Там же, с. 62.

84 Там же, с. 135.

85 Там же, с. 159.

86 Ленин В.И. Полн. собр. соч., т. 40, с. 241.

87 Герцен А.И. Соч., т. 7, с. 59 (С. 230-238).

 

Подготовил: А.А. Карпенко

 

© Издательство «Молодая гвардия», 1980 г.

© Издательство «Молодая гвардия», 1984 г., 1987 г., с изменениями